Последний Лель
Шрифт:
Должно быть, то же самое чувствовал и немец, так как ни стрельбы по ночам, ни тревоги по ту сторону захмелевшей осенней брагой Двины мы не замечали, и с каждым днем становилось все тише у них и у нас.
Поутру, когда Иван Палыч первый выходит из блиндажа, еще не ополоснувши руки водой, взглянуть через окоп: все ли на месте, нет ли чего, на что немец хитер, — утром Иван Палыч долго стоит, будто через плетень смотрит на задворки, пока из-за Двины тоже заглядевшийся немец миролюбиво не крикнет ему:
—
— Фатерия-материя, стравствуй, — откликнется Иван Палыч и спокойно, не торопясь пойдет к елочкам.
Больше всего мы сидели около своих блиндажей, поставили даже такие скамейки у входов, чтоб всегда посидеть, поглядеть, как солнце заходит и какая завтра будет погода, как сидели некогда на завалках в Чертухине, поджидая соседа или к соседу после устатка и трудного осеннего дня подсевши побалакать о том да о сем или так посидеть: помолчать.
Просиживали мы целые дни, и забудешь, что немцы у тебя за плечами, что к вечеру Иван Палыч нарядит в Акулькину дырку, в наблюдательный пункт, где надо стоять как в пасхальную ночь, не подгибая колени.
Прошел Покров, на Двине по утрам все больше и гуще текло поверх воды густое розово-лампадное масло, вот-вот встанешь и увидишь не воду, а пенку, похожую на молочный снимок в махотке с разводами и с морщинами по краям, вот-вот ударит на реку лед, рябой от предзимнего ветерка.
Наступила пора, когда мужику, привыкшему к спячке, все равно где бы ни спать, только б его не будили: зима постучала в окно блиндажа култышкой с дороги.
— Холодно, Прохор Акимыч, — скажет Иван Палыч, сбегавши наскоро поутру за нуждой, — холодно, Прохор Акимыч…
— А ты говоришь — купаться, — весело ответил Прохор, и Сенька рядом с ним захохочет, и говорить дальше, спорить и препираться совсем не годится: на окопном загибе опустил лепестки неведомый мужицкому слову цветок с синей головкой иль с потемневшей красной короной на голове, как будто это совсем и не цветок, а безвестный, безыменный царенок, у которого корона завяла, и надо ему дожидаться новой весны, чтоб надеть новую мантию, на голову новую роскошную корону надеть, чтоб по всему мужичьему зеленому царству шел нескончаемый звон, веселая немолчно-ветровая погудь и каждый бы мужик в этом царстве был царь и каждый цветок — королевич…
Да и как не вздрогнуть солдатскому сердцу, когда, достаивая смену поутру, взглянет солдат на застывший в захолоделых руках штык от винтовки, по которому с острия льется алая кровь осеннего рассвета, и, чуть приподняв глаза, разглядит: бог ее знает, какая-то птаха, должно быть собравшись в далекий отлет и приняв этот штык за облетевшую ветку, сядет на самый конец острия и пропоет свой последний чуви-чувиль-виль, — примет тогда солдат ее за издалека прилетевшую прощаться с ним близкую душу:
— Может, бог прибрал поскрёбыша-сына…
…Будет солдат с нетерпеньем ждать вести из дома, кто у него из домашних ему в этот день долго жить приказал…
Прикатил Михайла на коне звонкоподкованном по промерзлой дороге, подошел наш полковой праздник — Михайлов день… из полка Иван Палыч получил извещение о приеме подарков для нас, и к вечеру, в канун, Иван Палыч с нашим каптером приволокли на обозной линейке два больших тюка с разным добром, а поверх тюков шестипудовый мешок сахару.
— Привезла приданое кобыла буланая!.. — весело шутили солдаты, перетаскивая тюки и сахар по окопным ходам в блиндаж к Ивану Палычу для дележки.
Разобрали мы тут же эти подарки, кому досталась теплая рубаха, кому кожух на овечьем меху, а Пенкин выбрал себе телогрейку без рукавов.
— Так, — говорит, — я больше на бабу похож.
Посовался он по карманам и в одном кармашке на дне достал в телогрейке записку:
По доброму жаланью шила баба Маланья, Федота не дождалась, телогрушка осталась. Носи другой солдатик телогрушку на вате, насколько хватит. Маланья Храпкова.
— Ай да Маланья, — весело говорит Иван Палыч, — везет тебе, Пенкин, с этими бабами.
— Федот, значит, да не тот, — печально ответил ему Пенкин.
Выбрал себе Иван Палыч теплые портянки, поверх портянок уложил пару шерстяных рубах и кругом на всех поглядел: не много ли?
— Бери, бери, Иван Палыч, тебе больше всех надобно сряды, — загудели солдаты.
— Спасибушки, и то хорошо…
А сам нахохлился и думает про себя: возьми-ка попробуй, сейчас загудят из углов, как шмели.
Разделивши одёжу, уселись на нары, стал каждый примеривать да охорашиваться в обновке, любит мужик добро в руках подержать, а Иван Палыч и каптер стали развешивать сахар.
Как гусь, вытягивал то и дело в руке у каптера длинную соску безмен с привязанным к нему котелком для развески. Иван Палыч по списку всех выкликал, каждый торопливо подбегал и подхватывал сахар в фуражку.
Последний котелок высыпал себе на изголовье Иван Палыч и хлопнул по лбу:
— Ах, я — пень чертуховый… ребята, надо сызнова вешать.
Мы недовольно все повернулись к Иван Палычу.
— Как же это мы командира забыли?.. Ведь это подарки.
— Да, пожалуй, что надо, — отозвался Сенька, пересчитывая сахар кусками, — я позапрошлысь был у него, так видел: на нитке висит кусок над столом, это я, говорит, чай пью вприглядку…
— Верно, — говорит и Пенкин, — вроде как надо.
— Вот что, ребята, — просиял Иван Палыч, — давай каждый сюда по куску, и будет что надо.