Последний Лель
Шрифт:
— Да я — то што, — бахвалится Чепа, — мы проживем. А вон, которые маломошные, чево с коровой, чево без коровы, — все едино жрать нечево. А по крайности нет живота… и мученья эково нету…
— Ну, это ты пустое, — вмешивается Прохор. — Корова нашему брату — все равно што земля.
— А што земля?.. — И при слове «земля» острые Чепины глаза загорают. Было время, было у Чепы много земли. Земля ему по наследству от деда досталась, а дед в старостах был — нахапал, ну и панствовал Чепа. Сам он никогда не пахал, не сеял. Широкая жизнь у Чепы была. Чепа торговал
— Земля… Ну? нахватали вот и земли, а толку нет… И земля родить перестала. Земля, она тоже хозяйственную руку знает, а теперь разве хозяева? ишь, докатились, все трун на труне…
— А если по Чепину быть?
— Загнетину умирать надо… — Кто-то громко откликнулся с просеки.
Один за другим, в одиночку и кучами, подходят и остальные загнетинские…
Поскрипывают корзинами бабы и девки, пестрят сарафанами, ягоды на ходу хватают, а мужики — все они издали, как и дядя Иван и Чепа, только бороды разные, всякие. Судачат.
— Бог на привале. Хрещеные… — и все располагаются, кто как, около Чепы и дяди Ивана.
Кто замечал, как садятся загнетинские, знает: любопытно они садятся. С виду как будто и в голову никому не приходит сидеть, а так, нечаянно как-то выходит: идут-идут, остановятся и будто завянут, опустятся руки сначала, потом ноги подкосятся и сядут, точно их придавила тысячепудовая ноша. Даже прилягут некоторые, как будто отчаялись встать и вставать незачем. О самом существенном после дела.
На привале калякают мужики о всем; раньше о рае, о чудесах, о всяких бесовских проделках, а ноне ни рая, ни аду. Разве мельком помянут, а больше всего толкуют о людях, о политике всякой, а главное — как бы жизнь на земле устроить.
Сидят загнетинские на манер журавлей, пока все к привалу не соберутся, калякают.
Закручивают беспрерывно в оброшные книги колючую самосадку. Пыхтят, и, будто зайчата, прыгают с мужичьих бород дымки. Как-то смешно: выпрыгнет дым, совьется в серый клубок, постоит перед носом, точно сказать собирается: ну и гадость, братец ты мой, куришь, — а потом вспугнется, прыгнет в сторону и растает.
— Нет, братцы-товарищи, — начинает Мишка Клюка, — этак больше нельзя, а то все сдохнем от голоду да от глупой работы… Вот, примерно, заболотье; да разве это покосы, да и везде-то? На сыром у нас вымокло, на сухом лишаем подернуло, а где бы траве — пни, да кустарник…
— Правильно… — и дядя Прохор понял, от чего пришла ему такая досада. Сегодня он, в первый раз за сороковую страду, понял не только свою, но и всех, всего Загнетина мучительную, бесполезную работу, идущую изо дня в день, из года в год… Прохор и раньше слыхал, даже от своих сыновей, и о лучшей жизни, обо всем, но только сегодня, может быть от усталости, когда он стоял перед стогом на просеке, ему предстала вся его жизнь. Вспомнилось все, что видел и слышал, и все его дни серые, будто толпы оборванных нищих по серой дороге, под серым небом, прошли у него перед глазами. Вот торгаш и сейчас…
— Рази это жись… наша-то… да работа, мученье одно, а не жись. Ну, вот што, — кивает он на стог, — рази это дело… три дня от зари до зари руки вывертывал, а што говорю… Хорошо вёдро, так и это сено, а чуть што промочит, — и получи — хуже навозу. Бывает. Правильно, — продолжает Прохор. — Иной год, уж на што животина, наши коровы, и те — принеси, понюхают, да и рыло прочь…..
— На то и заболотина.
— А где лучше?
— Нигде…
— Правильно дядя-то Прохор сказывает — не жись, а мученье, — горячо начинает Клюка. — Нет, братцы, всему обновленье надо, да через труд человечий, да через разумный. Вот, примерно, сено, откуда ему хорошему быть-то? Выродится сено, хуже оно будет, а в крестьянстве оно всему голова.
— Да головы-то у нас худы, Клюка…
— Тут, Чепа, вся и загвозка. — Клюка и раньше не стеснялся называть своего прежнего хозяина Чепой, а теперь особенно. — Да, Чепа, а где головы поумней — там по триста да по пятьсот пудов с десятины снимают, а мы и двадцать не снимем.
— Ну и мели, коли ветру много.
— И мелю, хорошее житье рядом в дверь просится, только ум в руки надо, и все… Вот, к примеру, — заболотье. Квадрату у нас, у загнетинских, сто десятин.
— Верно, по плану — сто. Ну? — ухмыляется Чена.
— А накосим мы всего миром загнетинским шестьсот пудов, значит, по тридцать пудов на нос хозяйский.
— Не больше, а что у людей по триста да по пятьсот — доподлинно.
— А дай-ко, — продолжает Клюка, — расчисти, да травосеяние, — значит, и у нас то же. Ежели сто да триста — што тут…
— Сена бурум было бы.
— А гляжу я, Прохор, Агафийка у тебя мастерица стоги метать, право… што выточила…
— Оказывается, Чепа, стоги не тот мечет, кто на стоге стоит, а тот, кто то сено наметывает…
— А сено-то рази такое при травосеянии: травина в вершок одна, а в аршин другая; то шабара гниючая замараха да заяшник непроглотный, а то клевер.
— Небось разница, знаем…
— И все-таки она, Агафийка, молочина, — перебивает назойливо Чепа.
Чепе зазорно, что Клюку, его бывшего работника, слушают, а Михея Митрича будто и нету.
— А правда ли молва, Прохор, будто Клюку ты в подживотники в дом метишь… Зря… Ей бы жених настоящий надо да пофартовей; вот, скажем, как мой Колюшка.
— Где нам…
— Ничево…
— А только, Митрич, ты про себя разумел бы…
— Правильно… Тут о деле, а он со своим обормотом… зубы точит…
— Чепа, Чепа и есть…
— Гы… да я к слову… зря пропадет девка. Ишь, врать-то, одно слово — пленный…
— Ладно, к тебе за солью не ходим и за советом тоже…
— Ну, товарищи… Все в сборе?
— В сборе… Пора, вон солнышко-то… — И снова зазвякали жестяные точилки…
— А ты што сидишь? — сердито обращается Прохор к Ивану. — Пойдем, что ли, неча на пне красоваться…