Последний Лель
Шрифт:
— Вот тебе и дранаж, — вздувается Чепа, — у нас лопаты хорошей нету… дранаж.
— А нужды-то, говорю, она што туча грозная, охлобучилась. Свету не видно… вот дунет и свалит… все Загнетино с ног свалится, и унесет, как перья вороны трепаной — и следа не сыщешь…
— Ну, никто, как бог…
— Да и бога, говорят, нет… Унесло… тоже как перья…
— И привяжешь, тебе говорю.
— Да как же я привяжу курицу, чудашка?
— Привяжешь…
— Не буду…
— Не будешь? Ах ты, в гроб твою мать, на…
— О-с-о,
— Гы, так и надо скаредам, нищетрепам, — ухмыляется Чепа…
— Ну и разбойники… убьют ведь друг дружку…
И все на минуту смолкают.
Выше выросла болотная тишина, и глухо уставились в сумерки низколобые сосны.
IX. Об оглохшей минуте
Кто знает — тот знает: в загнетинском времени есть такая минута, когда застывает язык, и станет страшно за все: и за себя, и за мир, и за что-то еще, от чего подымаются волосы дыбом.
Это минута рождения нелепой и самой страшной загнетинской скуки, когда станет человеку вдруг темно, жутко и пусто. Только что по-детски смеявшийся человек сделается хуже, чем зверь, и нелепей, чем сам нелепейший идиот, когда хочется рвать ему свою последнюю рубаху в лепестки, изодрать до крови себя и других, вдребезги растоптать свою последнюю чашку, выщелкать стекла и орать в разбитую раму куда-то туда, а потом — либо сунуться в петлю, либо захлебнуться каким-нибудь зельем и воткнуться башкой к первой попавшейся подворотне.
Это минута бессознательных, глухонемых прорастаний, слепых и беспутных прозрений в глухонемые века, полные бреда и всяческой скверны и ужасов, в века, прошедшие над Загнетиным и везде…
Вот и сейчас кто-то тяпнул чем-то кого-то, а тот проорал.
— А бабы вон, тоже о переставлении света с громами и золочеными трубами мекают, — ехидно улыбается Чепа, — а умные люди говорят — не будет… Не стоит, говорят, трубы архангельские портить из-за одних мертвых, а живые больше набольше сперва: их не проймешь ни трубой, ни обухом, и не нужны они ни раю, ни аду, по этому случаю Страшного суда и не будет, а выйдет глупый черт в образе жабы, всех слопает, да и сам лопнет, и расчеты все; от мертвых вреда нет, пусть на здоровье…
— Да-а, притча…
— Вот оно… А все это от безделья… Болото в башках-то у всех, да от темноты, а темнота от глупой работы…
— А глупая работа отчево? Уж начал молоть — мели…
— А глупая работа — от бездорожья да от этаких Чеп. А штоб — вот дорогу-то настоящую бросить? Оно бы и прямо, и ноге легко, и глазу приятно, и дурь бы всякая в голове не разгуливала.
— Да подить-ко и с булеваром дорогу-то надо… А? — ехидничает Чепа.
— А зубы тут скалить неча… Тут самое важное, а ты зубы скалишь.
— А ты гляди про себя, рыло, — опять ухмыляется Чепа, и снова пучится болотным огнем Чепина борода, бормочет: — Вот оно… — а сам сгорбился, точно плешью разглядывает.
Дядю Прохора охватывает болотная грусть. Ему кажется — это от Чепиной плеши, и болото, и загнетинская глухая тоска, и нищие серые дни, и нищие, что толпами бродят по дорогам позагнетина. Это он накликал его, этого глупого черта.
И он пришел.
Вот он, большой и глупый как Алала, покамест загнетинские метали стоги за звонко аукали по чищеньям, ходил из края в край по болоту, раскачал зыбуны, вытоптал кочки и ямы, навыворачивал из-под земных глубин гнилые кокоры, коряги и всю, всю гнель вековую, болотную с целого света стаскал он, а глупой забаве сюда; на дорогу, загнетинским, нарочито, чтоб рассыпать цветистый поток, чтоб поглумиться над каждым загнетинским в одиночку.
Медленно расползается оглохшее время в ушах загнетинских обитателей, и никто не поручится теперь ни за себя, ни за друга, что вот, за малейший пустяк, он не тяпнет по затылку кого-то, кто ближе, косой или выгнившим пнем, и не свалит. У всех одна и та же ноша: нелепая обида и безвыходная скука, скука пней и коряг и низколобого шершавого сосняка.
— Может, и впрямь переставление света, — спрашивает кого-то Прохор. Вот он накуралесил, рассыпая цветистый поток, прикинулся жабой и тут же, где-нибудь тут сидит под корягой и смотрит, как мучаются загнетинские.
А загнетинские идут, будто и не идут, и никто не знает, кто поглумился над ними…
— Разве это ноша, — думает дядя Прохор, — косы, да грабли, да жестяная точилка? Ноша? Нет, это он да Чепа превратили в стопудовую ношу жестяную точилку…
И дяде Прохору захотелось тяпнуть, именно тяпнуть по Чепиной плеши косой…
— Раздробить, и все бы сделалось ясно…
Крепко схватилась Прохорова рука за косьевище… А жаба? — проносится мутным туманом под картузом у Прохора: ее никто не найдет под корягами, и все будет так, и будет тоскливей…
— Экая, право, досада…
Он испуганно и подозрительно заозирался кругом на коряги, и неожиданно ярко плеснулась ему в глаза морошка и будто над чем красно и весело засмеялась.
— Веселая ягода… — думает Прохор, — значит, ничево и не будет. Ежели переставленье, зачем эстолько морошки… И Агафийка где-то собирает морошку…
И мертвая скука упала, рассыпалась. И упала с косьевища ослабевшая рука.
— Так как же нам, братцы, быть-то… а? — снова спрашивает кого-то Прохор.
Но глухая минута еще не прошла… Все молчат, облипшие древними суеверьями хлопают, звякают жестяными точилками и грузно вытаскивают, издерганные корягами и обсосанные жижей, отяжелевшие ноги.
Только Миша Клюка, он много ходил по свету, он бодро шагает и не боится болота, да мальчишки… Шмыгают мальчишки перед ногами у мужиков, ягоды у баб из-под рук обивают; им что? — их не утомила еще ни болотная жижа, ни белые мхи, ни коряги; им что? — им бы пересвистеть друг друга — и ладно.