Последний мамонт
Шрифт:
— Размышлял, да, — странно усмехаясь, сказал Академик. — Я-то как раз мог. Вот вы, к примеру, не можете — у вас ещё крепка в голове столичная жизнь, девушка, мама ваша жива, амбиции университетские, простите. Но только я ведь вам вот что скажу — бежать интеллигентный человек никуда не может, про это нам ещё Фёдор Михайлович Достоевский сказал: «Мужик убежит, модный сектант убежит — лакей чужой мысли, — потому ему только кончик пальчика показать, как мичману Дырке, так он на всю жизнь во что хотите поверит. А вы ведь вашей теории уж больше не верите, — с чем же вы убежите? Да и чего вам в бегах? В бегах гадко и трудно,
Я вот могу, потому что семьи у меня нет и кроме науки мне полагаться не на что. Ну занимался бы я своей наукой, сидел бы где-нибудь в американском лагере за тремя рядами колючей проволоки — что бы для меня изменилось?
Вот когда я баланду кушал, тогда — да, убежать хотел, даже придумал как. Но только я начал готовиться, как приехал вот этот — он ткнул в маленькую фигурку Фетина — и вынул меня из барака, как игрушку из коробки. Не сам, конечно, вынул, по высшему указанию, но всё равно спасибо.
Но знаете, что я вам ещё скажу: я сам поражаюсь тому, как пластично наше сознание. При мне ломали воров — среди них были довольно упёртые экземпляры, и если был хоть какой-то шанс, они выкручивались.
Но когда шанса не было — ломались. Так и я — многие мои товарищи по нарам не одобрили бы моего мундира, да и того, что я гоняю чаи со старшим офицером МГБ. Но в том-то и дело, что им не предложили.
А среди них было много таких, для кого наука была на первом месте. Они бы ей стали заниматься, даже если бы Гитлер победил. Но им не предложили, и они исчезли. Будто камни, брошенные в трясину, — исчезли, и всё мгновенно затянулось всё той же вязкой тканью, никакой пустоты, ничто, ничто не опустело. Пространство так же равномерно и изотропно. Мировые константы так же нерушимы и равнодушны.
В общем, оказывается, что колючая проволока во всех странах одна, а законы физики и колебания частиц к государственным границам отношения не имеют.
— Страшные вещи вы говорите и не боитесь.
— Так я вам это говорю, — прищурился Академик. — Я же вас, коллега, очень хорошо понимаю. Вы ведь удавитесь, а не настучите. Наверняка и всякие обстоятельства у вас были.
Обстоятельства действительно были, и Еськов вспомнил, как ему приказали на третьем курсе выступить против его же профессора.
Его вызвали в специальную комнату рядом с деканатом, но выбрали неверный тон. Если бы не было у него трёх лет войны, то, может быть, это бы сработало. Да только слушал-слушал Еськов, да начали у него двигаться уши и набухать шрам на щеке. Увидел это специально обученный человек, да только рукой махнул.
Еськов не знал, что сидевший на его месте контуженный аспирант и вовсе кидался в собеседника чернильницей — точь-в-точь как Лютер. Впрочем, нашёлся тогда более сговорчивый студент, и, так или иначе, спрятался профессор Розенгольц в недрах своей квартиры и начал распродавать свою знаменитую библиотеку.
Потом Еськов говорил со многими коллегами Розенгольца и услышал много дурного об этом студенте.
Выходил он хуже фашиста, ему объявили бойкот, несмотря на то что ректорат был на его стороне.
Еськов слушал эти разговоры, и понемногу ему стало казаться, что молва к студенту была жестока более, чем он заслуживал. Его дело представлялось Еськову тёмным, очень печальным. Однако теперь к нему был приклеен небольшой, но заметный ярлык стукача.
Когда он попал под машину — это случилось перед самой защитой диплома, — многие перешептывались, что вот она, расплата.
Но, думал Еськов, жизнь наша состоит из тысяч злодейств, мелких и крупных, и одни общественность легко прощает, а на других концентрируется.
Этот процесс прихотлив и во многом непонятен. Да и само слово «стукач» Еськову вовсе не нравилось — им много разбрасывались, палили вхолостую и оттого щёлкающий боёк внутри этого слова стёрся.
Но отвлёкшись от несчастного студента, который мог погибнуть в первом бою, а мог стать героем — такое на глазах Еськова бывало не раз, — он размышлял о самом механизме жизни. Отчего одним могут простить не просто злословие, но и донос, а другим — нет.
Один его родственник был белым офицером. Родство было дальнее, даже вне обязательных для заполнения граф анкет, но Еськов этого человека знал хорошо и специально встречался с ним после войны.
Этот родственник сидел ещё на Соловках, и ему повезло — он, потом попав в ссылку раньше прочих, миновал все более жестокие потоки и этапы.
Еськов встретился с ним посреди Сибири, на большой реке. С видом на эту великую реку, другой берег которой не был виден на горизонте, они пили дешёвую горькую водку.
Этот человек сказал Еськову одну важную вещь про другого их родственника, что был выдернут из лагеря как авиационный инженер в начале войны. Этот инженер сделал карьеру, но более значка лауреата Сталинской премии гордился тем, что никого не оговорил.
Бывший белый офицер сказал Еськову спокойно и весело:
— Не оговорил никого? Ну, мало били, значит.
Поэтому Еськова спасала наука: в ту пору многие оговаривали других, следователи садились на место подсудимых, и ряд исчезал — будто в гигантском, будто в китайской игре в костяшки. А ненаучный подход говорил: «Мог — значит, сделал, логично — значит, было». Душа Еськова сопротивлялась этой лёгкости: много всякого могло быть с человеком, а отчётность пожелтевших сводок и протоколов изобилует приписками не меньше, чем статистика социалистических удоев и успехов птицеводства. Может быть, может быть, а может быть, что-то другое.
Собственно, в этот момент он рассуждал не только о людях, но и о судьбах своего лохматого Моби Дика — логично было бы одно, но вовсе не обязательно, что так оно и было.
Его главная мысль сводилась к тому, что последний мамонт жил на островах, отрезанный от человека водой. Жил, угасая и вырождаясь, — но ему удалось продержаться дольше, чем материковым собратьям.
Но это нужно было строго и чётко доказать.
Нужно было объяснить и эту гибель, которая случилась с мамонтами материка и оставила их братьев на островах. Многие говорили о том, что мамонты могли быть вовсе не так морозостойки, но большинство замороженных особей было вовсе не истощено. Но на это находился простой аргумент: лучше сохранялись погибшие, а не умершие звери. Много спорили, есть ли на коже мамонта сальные железы или нет, для кого-то было очевидно и то, что бивни, кручённые бубликом, стали бесполезны. Другие говорили, что такими бивнями лучше пихаться, а жира лохматого зверя хватало для защиты от холода.