Последний мужчина
Шрифт:
— Предлагают. Толстой пишет о двух вещах, которые определяют их подлинность. Главным признаком, я уже говорил, он считает заразительность. Если произведение передаёт чувства, которые испытал художник при его создании, это уже искусство. А сила, степень заразительности определяет, как близко оно подошло к своей подлинности.
— Это я уже слышал. Но вот тот же маньяк, читая сцену насилия, может вполне проникнуться такой «заразой».
— Верно. Поэтому даётся и второй, главный признак — нравственное отношение художника к предмету. Наиважнейшее, подчеркну, условие! Как он сам относится к тому, что предлагает людям. Какие именно чувства рождает в читателе или зрителе. Вспомните Мопассана. Как меняет, что формирует в человеке.
Сергей вдруг чуть наклонил голову и, слегка подняв брови, глядя на Меркулова,
— Вот вы, маститый режиссёр, определите отношение Чехова к тому, что застрелился Константин? В «Чайке»? Ни за что не сможете. Его просто нет. Ну не выходит драма, а те, из Белокаменной, заваливают письмами, требуют поскорее. Короче, задолбали. Кажется, автор даже не мучился, чем развлечь зрителя, ведь уснёт. Ту повесить или этого застрелить? Просто плюнул и решил. А раз нет отношения, значит, теряют смысл и всякие рассуждения о нравственности. Инфицирование зрителя собственными чувствами не состоялось! Ну невозможно заразиться тем, чего не существует! И поэтому будут снова и снова появляться пьесы под названием «Почему застрелился Константин?». И опять уже преемники современных «учителей» ступят на замкнутый круг в поисках той самой кошки, которой нет вовсе! — Указательный палец гостя уперся в дверь. — Если ничего в театре не менять.
При слове «Константин», Меркулов бросил неприязненный взгляд на говорившего.
— А последователям, — как ни в чём не бывало продолжал тот, — уже удаётся превратить подлый обман в лёгкую и безобидную шалость, и поступок перестаёт быть подлым именно таким отношением. Значит, они не просто сочувствуют своим героям. Сами они и есть герои. А можно ещё хуже. Не замечать подлости. Снимать на пленку действительность и оправдываться ею. Брызгать матами в лицо остолбеневшим родителям или смаковать избиение подростка, демонстрируя уродство собственной души и выдавая всего лишь плёнку за произведение. Я имею в виду режиссёра, самого такого же подростка. Будто выросшего даже не на «оранжевом», а на «заводном» апельсине. И не расцвёл, а зачах. Нет второго, нет нравственного отношения, нет никакого вообще, а значит, идеальная подделка. Хорошо оплачиваемая, но подделка. Поставленная цель достигнута ценой предательства себе подобных. Демоническое искусство налицо. Так что никаких перевёрнутых пентаграмм. Всё проще.
Гость, в который раз не выдержав, покинул стул и, подойдя к двери, тут же обернулся:
— А вот если сюжет рождает в человеке сопереживание, боль в сердце и желание изменить жизнь, чтобы такого не случалось, значит, он приносит плоды жизни вечной самому художнику и пастве его. Признание не на земле. Не в собственных галереях и концертных залах, не на бенефисах и не кассовыми сборами. И даже не в известности и уважении. Иного признания жаждет душа, но вы не слышите её, а бьёте наотмашь. Постарайтесь отвести свою руку. И подлинность искусства восторжествует. Тогда вы сможете сказать исцеляющие душу слова: «Я о многом жалею в жизни!» И станете настоящим творцом. А люди хоть чуть-чуть, пусть на капельку станут лучше. Количество таких «капелек» и есть мерило нравственности произведения, его подлинности. После «Гамлета» такого не произойдет. Исключено.
Сергей опять зашагал по кабинету туда и обратно. Казалось, он ничего не мог придумать, кроме этих ритмичных, отстранённых от происходящего шагов, чтобы как-то сосредоточиться, не потерять мысль.
— Значит, я должен ме-нять-ся и сам, — задумчиво, по слогам заключил Меркулов.
— Безусловно.
— Так ведь и меняюсь. По молодости любил принимать под Шопена, последние лет пятнадцать пью под Моцарта, сейчас, как заметили уже, и под оскорбления готов, — он невесело усмехнулся, — а лет через десять под то, что смогу разжевать. Не радующие изменения.
— Ну и юмор у вас, — гость покачал головой.
— И все-таки попробую возразить. — Хозяин хрустнул пальцами рук. — По вашим признакам под мнимое искусство попадают и детективы, и ряд других жанров, включая любовные романы, повести — они, скажем, относительно нейтральны.
— Нейтральность исключена. Человек — не амёба. Они четко попадают под второй признак — нравственное отношение художника к произведению. Потому и могут находиться только по разные стороны черты. Одни созданы распахивать окна, другие — прогибать полки. Последние плодовиты. Весомость
— И вам их не жаль?
— Авторов? Нет. Жалко людей, которые могли бы узнать такие захватывающие вещи, перед которыми меркнет всё.
— Например?
— Например? События пока единственной настоящей драмы в мире. Удивительность места действия, нечеловеческий размах! Поразительность поступков действующих лиц и невероятное, недоступное пониманию разума поведение зрителей. Где герои сыграли самих себя, кроме одного. А как высок и величествен финал! Непостижимо! Вот кисть, вот палитра, вот дух!
— ???
— Не время, — говоривший сделал выразительный жест рукой. — А Коперник все-таки был не прав. Земля — центр Вселенной. Знаете, последнее время я прихожу к выводу, что даже то, о чем говорим мы с вами, не так значимо. Первостепенными остаются изменения в себе. — Взгляд его неожиданно стал отстранённым. — Но для этого надо сойти в себя… и узреть обширные своды. С них срываются капли времён и падают в глубины мрака. Здесь приглушён шаг твой. Гулкие переходы наполнены реющим звуком, словно бьют свои удары бесчисленные маятники. Нагоняют и перегоняют друг друга неисчислимые ритмы… Упруго жужжат веретена судеб. — Сергей сглотнул. — Только побывав там, можно увидеть, как воссияет Звезда Утренняя.
Меркулов, замерев, с некоторой настороженностью наблюдал за ним.
Гость слегка тряхнул головой, будто заставляя себя возвратиться откуда-то. И тут же, закрыв глаза от подступившей к затылку знакомой боли, уже спокойно продолжил:
— И здесь художник никаких преимуществ перед зрителем не имеет. И здесь никакой «исключительности». Допустим, человек решил сквернословить как можно реже, а уже через год бросить совсем. Потом пообещал себе не срываться на близких, пресекать в самом начале. Невероятно трудно, поверьте. Родные абсолютно не замечают этого. Дальше ещё что-то. И так, по крупице меняясь, переступая со ступеньки на ступеньку, он медленно карабкается вверх. Иногда срывается и начинает снова. Так и художник. Если такая лесенка, пусть с самыми маленькими ступеньками, у него есть, то ничем, кроме как искусством, его творения назвать нельзя. Можно даже не углубляться в их анализ. Вообще не думать об этом. Они не могут быть иным. Даже с грамматическими, стилистическими, изобразительными и прочими ошибками. Если же лестницы нет, будь ты трижды «утешителем сильных мира сего», как отзываются блогеры об одной знаменитости, напиши ты хоть массу картин, художником тебе не быть, лишь ремесленником. Талантливый токарь. Все вокруг восхищаются, а он по вечерам насилует падчерицу. И удивляется, отчего та плачет, ведь свой же. Только имя у падчерицы странное — душа.
Тишина, оставаясь единственно общим и равнодоступным обоим ощущением, словно пытаясь примирить непримиримое, нащупать мостик, точку, на которую, раскинув руки, может стать человек, понимая, что левая во власти зла, а правая — любви, наступила вновь, на сей раз без свойственной ей холодности.
Немного погодя хозяин кабинета устало и, как показалось Сергею, с явным желанием покончить разговор произнёс:
— Ну хорошо. Предположим, что-то в этом есть, — он хлопнул по книге, посмотрев на гостя.