Последний мужчина
Шрифт:
— Есть. — Сергей повернулся к Меркулову. — Точно есть! В армии, развязавшей самую чудовищную войну, были не одни злодеи. Напротив, она состояла из вполне добропорядочных отцов семейств, которые также любили своих детей и были любимы. А потом швыряли чужих в печи концлагерей. А всего лишь им стоило увидеть таких же отцов и матерей в нас. Трагедии могло бы не быть. Это и есть обратная проекция. Скрытая. О которой отказываются говорить нам. Отказываются! Табу учителей. Не дают встать на мостик и раскинуть руки. Зато есть хорошо известный любому художнику, в том числе и творящему политику, путь, как превратить человека в скот. Не замечать удивительного сходства людей и судить о себе по-другому, не видя ту мерзость, которую замечаешь у врагов или у окружения. Которой отравляют души «признанные» в культуре и в политике, объявленные нам как образцы. Они добились первых полос, получили награды, сняли фильмы и набили карманы, но утянули за собой и тысячи нас, рядовых преступников,
Меркулов кивнул:
— Не люблю я о сильных мира. Неблагодарное это дело…
— Они прикасаются к людям… как и вы. Чью руку пожмёт человек? Вспоминайте Столыпина! Им нужны будущие выборы, нам — будущие поколения.
— Это же Ямбург! Учитель!
— Честно сказать, удивлён вашей памятью. Так вот, кумиры «голубых экранов» отказываются говорить о поразительном отражении, обратном отражении всего этого, в котором грядущее неизменно убивает. Иначе сразу увидят в нём их постановки, картины и фильмы, ведущие к тем самым печам… Которые мы начали забывать. Такой художник, извините, трясется как кобель на помойке, считая её жизнью. Перепутав признание с приближенностью, заслугу с долгом, пищу не хлебную с банкетом в ресторане. А широко объявленную «благотворительность» — с настоящей болью за обделённых, которая остается по ту сторону забора особняков. Не может она войти. Кстати, добродетель, ставшая известной, перестает быть таковой! Твёрдая точка зрения христианства! Так что в конце подобного пути, кто бы и когда бы его ни прошел, обязательно появляются чужиедети, цена которым — смерть собственных.
— ???
— Всегда! Непременно и неотвратимо!
— Вы чересчур взволнованы! — несмотря на твердость в тоне, Меркулов с опаской посмотрел на гостя.
— Бросьте! Взволнованность не порок! Не лицемерие и предательство. — Сергей снова подошел к окну. — Видите, даже птицы понимают, — он кивнул на пустой подоконник. — Сто лет назад объявили великим да Винчи. Находились и находятся сомневающиеся. Они ищут улыбку Джоконды, которой нет, но когда замечают, с каким высокомерием смотрят на них «видящие» её, быстро находят. И если удается, а массы соглашаются, таковыми объявляют Мопассана, Золя и Дали. Затем Ницше и Фрейда, считавшего себя обманутым музыкой Вагнера. Вашим студентам оба известны как «авторы гуманитарной революции». Блаватскую и Пазолини, наконец, Ленина с бесноватым. Хорошо известных ваших коллег, большую часть жизни находящихся в пике! Всё связано! И тащат и тащат, крадут и крадут наши души.
— Я о Таганке не говорил ни слова.
— А я и не упоминал о женщине, протянувшей ему запретный плод. Причину пике. И при чём здесь Рихтер? К тому же театры от Таганки до Тверской полны своими женщинами. Только в начале — вскрылось, а в конце может и не случиться. И будущие поколения, приняв кумирную эстафету, будут боготворить! Так знайте, я против навязанной лжи! Инструмента оболванивания самого страдающего существа на земле. Они научились топить совесть в собственных бассейнах, потому что в наших она не тонет, а превращается в известное вещество и, всплывая, выдаёт хозяина. — Сергей как-то сник и прикрыл ладонью глаза. — Ведь результат налицо, перед вами. Я. Я результат такой лжи! — Он смолк.
— Нет уж! — Меркулов твёрдо поставил ребро ладони на стол. — Вызвались, так называйте главный признак творчества! Не около и не вокруг! Как определить? Отличить от ремесла? Ваше мнение. Собственное!
— Даю, и немедля, — принял вызов Сергей. — Но не от ремесла. Тут вы и сами способны. От таланта.
Он поставил локти на стол и сжал руки в замок. Собираясь с мыслями, чувствуя, что должен сказать нечто важное, окончательное, подводящее черту в длинном и не совсем приятном для обоих разговоре, гость чуть прикрыл глаза. Напряжение длилось несколько секунд. Вдруг, неожиданно для режиссёра, на выдохе он хлопнул ладонями по коленям и выпрямил голову:
— Творчество — это всегда попытка ответа на вопрос «почему?». У Достоевского это крик! Почему затравленный собаками ребёнок должен своими страданиями уготовлять чьё-то пусть даже всечеловеческое счастье, пусть даже в будущей райской жизни на небесах? Такую попытку не скрыть в произведении. Она видна всегда. И если её нет — вы наблюдаете в лучшем случае талант. Талант стиля, талант плодовитости, талант полноты описания или охвата. Неважно чего — жизни, отдельных, пусть даже захватывающих, событий или образов. Но талант есть у каждого, поверьте. Его можно отточить самому, а можно получить методики в литинституте, училище живописи или хореографии. Но
Он встал, отодвинул зачем-то стул, сделал несколько шагов к стене и, повернувшись, добавил:
— Вот и всё.
Режиссёр взял карандаш и, опустив взгляд, стал постукивать им по столешнице.
«Тук-тук… тук-тук…» — с минуту только этот звук нарушал течение его мыслей. Течение, в которое на протяжении всей жизни вливались и мёды, и яды, добавляя горечь. Иногда размышляя, Василий Иванович убеждал себя даже в необходимости такой смеси. «Чтобы не дремал. Чтоб в тонусе. А то раздавят», — говорил он себе, и слова успокаивали. Сейчас же ему все сильнее и сильнее виделась не только совершенная ненужность вливаний, но и та искусность, с которой их добавляли в его дни, вечера и даже ночи. Ни сладость первых, ни чуждость вторых уже не казалась необходимым. Первая отключала совесть, вторая всегда навязывалась. Навязывалась теми, с кем здоровался каждый день, разговаривал по телефону, поздравлял и слышал поздравления…
— Василий Иванович, вы в порядке? — Сергей прервал его раздумья. И, встретив утвердительный взгляд с неуместно подмигнувшим ему левым глазом, чуть стушевавшись, словно почувствовав то многое, чего не успеет сказать сегодня, продолжил:
— Ну… да… Пришел интернет. Они получили доступ не к миллионам, а к миллиардам. И вновь навязывают нам свои взгляды. Объявляют нормой уже и те, в чудовищности которых всего несколько десятилетий назад не сомневался никто.
Гость как-то обречённо вздохнул. Желание конца всему пережитому за пять часов уже не скрывалось. Как и понимание, что конец этот примирил бы обоих.
— Усилий требуется все меньше, каток набирает обороты. Ведь карлики подписали договор и внимательно следят. И однажды тем же голосом на известных площадях объявят других людей врагами. И только свои цели — высокими. Люди поверят и пойдут убивать. И матери снова отдадут им сынов. Знакомо? А потом, уже после катастрофы, будут умильно говорить об ожидании писем с фронта, как родные не спали ночами, хотя и тогда правда состояла в другом — не было страшнее человека, чем почтальон, во времена, когда два зла бились насмерть, отнимая у одних мужей, у других отцов. Ждавшие помнят, что в половине пятого он неотвратимо подходил к дому. А в пять поднимался по их лестнице. Каждый день. И не было ничего на свете, кроме тех минут умирания от стука в дверь. И по эту, и по ту сторону фронта! Но совсем другого фронта. Такая правда — лишь кусочек линии, разделяющей нас и по сей день. Тот страшный почтальон приходит к нам уже не только в пять, но следует за нами каждую минуту, каждый день. И ведёте его вы… А дальше вырос Занусси, помните? — «Совершенно непонятно, как люди справятся с богатством». «Если с успехом расправляются с любовью», — добавил бы я. Не сознавая, невольно он прикоснулся к обратной проекции двуногого существа, обтянутого кожей, увидев не только последнее. После этих слов вы начинаете глубже проникать в неё, осторожно ступая в неведомое, где в тумане… — Сергей медленно нарисовал рукою полукруг, — проступают уже другие вопросы: «Совершенно непонятно, как люди справятся с восторгом ревущей толпы, с вниманием к себе. Заменив его вниманием к человеку — незнакомому и такому далекому до сих пор от них. С властью, отдавая людям власть над собой и радуясь этому. Лечение души не сопровождается восторгом. Оно проходит в тишине. Но если опять убивать братьев — конец. На договоре проступит и ваша подпись, господин в шляпе! Без ваших шляп люди не поверили бы! И пока мы не поймем, что Вагнер и Освенцим, восторг кем-то и убийство — одно и то же, будем отдавать себя и своих детей! Им!
Лицо гостя стало бордовым. Дыхание тяжёлым. Приблизившись к Меркулову, он повторил:
— И своих детей…. Если не подвергать сомнению всё, во что предлагают верить, за что бороться и ради чего жить. И те, за океаном, и свои, и вы…
Тягостная духота не удивляла окружавшие их стены. Ни птичий стук за окном, исчезнувший вместе с полученным ответом, ни шум театрального люда за дверью, который, впрочем, исключён в такое время, — ничто уже не тронуло бы немых свидетелей наполнения «словом» маленького мира двух таких разных и одновременно похожих на всё человечество мужчин.