Последний мужчина
Шрифт:
— Мне уже лучше, — тот, с трудом приподняв кисть, махнул ею.
— Вы согласились с ним?
— Знаете, до того разговора я плохо относился к церковникам. Знал о существовании религий, учений, даже увлекался некоторыми. Считал, что и в Бога верю…
— Разве оказалось по-другому?
— Недостаточно. Нужны дела. Вон, дьявол-то не просто верит, он знает, что Бог есть, но не перестает сеять смерть. Потому и в рай дорога заказана. Так что свечой не обойтись… А что до плохого отношения… да преступник я. Нашёл лазейку для неверия. Надо научиться разделять церковь и церковников. Различать. Не всегда они в церкви и церковь в них. В конце концов, все мы прежде всего люди, и только. Потому и виднее чужие грехи. О своём хвостике надо
— Вы пришли не к человеку в рясе, — сказал он мне, — а в место, «где соберутся двое или трое во имя Моё… то и Я там, среди них». Вот к Комувы приходите или отказываете Ему». По счастью, батюшка был тем, кого ждал я всю жизнь. Любому вошедшему в храм дано получать через них дары. Независимо от причастности к Нему самих служителей. Я узнал это при жизни. Повезло.
Стоявший улыбнулся:
— Мне тоже повезло увидеть занавес. Заглянуть бы за него вместе.
Ответная полная удивления улыбка артиста обозначила ту грань, за которой понимание друг друга состоялось.
— А с потерянным зрителем вы всё-таки поторопились. — Глаза гостя излучали теплоту. — Не та потеря, о которой грусть. А вот по контракту… не обращали внимания, кто подписал его с тойстороны? — Он вопросительно посмотрел на Янковского. — И последнее, я имею в виду «был бы забыт», неужели и сейчас это важно для вас?
— Сейчас… — Долгая задумчивая пауза повисла в странном диалоге. — Сейчас всё-таки не менее важно, — неуверенно ответил тот.
— Вы мужественный человек. А в жизни… полной многообещающих, манящих мгновений? Роскоши и удовольствий. Славы и денег. Что изменили бы?
— Я уже говорил, многое… Только не утрату памяти о себе. Неужели я не заслужил даже этого?
— А заслужить хотели именно память? Что ж, спасибо за откровенность. Мало кто наберётся мужества признать, что жизнь всё-таки прожита зря. Значит, вас двое. Один встаёт и карабкается, а другой падает и тянет. Отлично. Как и в Набокове.
— В Набокове?
— Чуть позже. Можно?
Умирающий кивнул.
— Скажите, а если бы так, как вы сейчас, думали ваши коллеги, понимаете, чтоизменилось бы в театре?
— Не могу даже представить. Хотя нет, пожалуй, смогу. Всё! Всё изменилось бы.
— И половина пьес исчезла бы со сцены, и остальную половину вы играли бы не так… И авторов по пальцам бы считали.
— Совершенно незнакомых авторов, — добавил Янковский. — А фильмы? А картины? А книги? — Он с надеждой посмотрел на Сергея.
— А зритель? — тот улыбнулся в ответ. — Многое, как вы сказали, очень многое, что не снято, не издано, не поставлено, ждёт своего часа в самой надежной библиотеке. И её авторам не нужно беспокоиться об утрате памяти о себе.
Невидимая прежде ткань волшебного занавеса наконец заскользила по полу и нехотя начала отползать в стороны. В открывшийся просвет, колыхаясь и трепеща, пробился первый лучик доброты, предвещая рождение новой жизни.
— Ведь там, — гость посмотрел вверх, — зритель, которого вы одарили, аплодировал бы вам в другом зале и с другой сценой. Поверьте, есть она. Та удивительная сцена, на которой не стыдно актёрам стоять рядом. И там ставят другие пьесы. А у постановщиков совсем неизвестные имена. И происходит чудо. Таинство. Но не каждый попадает в тот театр. Нет такого контракта, который открывал бы туда двери. Но ждёт он каждого и всегда, до последнего дня жизни. Так что… — Сергей сделал паузу и, глядя умирающему прямо в глаза, твёрдо произнес: — Рвите свой прежний договор. Пора.
Тот с изумлением посмотрел на него. Неловкая тишина объяла комнату.
— Вы что-то говорили о Набокове. — Янковский вдруг приподнялся
— Ну да, помните «Приглашение на казнь»? Правда, он был к тому же и больной. Очень больной человек. Я пока не знаю, что с ним делать.
— Странно. Как всё-таки странно, — повторил артист. — Я здесь… должен думать совсем о другом… вдруг вы… теперь Набоков. И почему не знаете, что с ним делать? А должны? И вообще, не брежу ли я? — Он вдруг подозрительно посмотрел на Сергея. — Дайте вашу руку.
— Пожалуйста. Все наяву, не сомневайтесь.
Тот отмахнулся:
— Тогда при чём его болезнь? И какова она? Моя — вот что важно.
— Ошибаетесь. Для вас не менее важно. Ведь «Лолиту» он написал через двадцать лет после «Приглашения». Все эти годы боролся. С болезнью. И всё-таки одолела. Вот что значит отрыв от почвы, где взращён дух.
— Так пол-России уехало, и ничего их не одолело. Или вы о смене языка? Думаете, срубил корень?
— «Кто теряет связь со своею землёй, тот теряет и богов своих». Но это было потом. Отрыв начался на родине. Потерял веру, отступился. Затем понемногу, шаг за шагом. Ради ничтожной, не существующей цели, похожей на вашу. Иллюзию принял за реальность, а потерял всё.
— Я бы так не сказал. Впрочем… ведь я всё-таки брежу? Но боль, где моя боль?
— Какую вы имеете в виду? Боль за растраченное время в собирании камней? Разбросанных не вами, но для вас? Ему удалось.
— Уже не знаю… Так что была за болезнь?
— Духа. Самая что ни на есть популярная в наше время.
— Хотели сказать, «распространённая»?
— Да нет, я не ошибся. Теперь её жаждут. Только в то время она не обладала столь притягательной силой, как сейчас. Тогда для победы ей были необходимы особые качества в человеке. Без них не позволял он овладеть собой. Их наличие у Набокова несомненно. Уже в «Приглашении» настораживает его «особенное» внимание к деталям тела маленьких девочек, в каждом, почти в каждом эпизоде! Начинает с «…зачавшей его ночью на прудах, когда была совсем девочкой» — мы побываем там сегодня, а дальше, распаляясь, почти через страницу: «…дитя с мраморными икрами… Эммочка, нагнувшись…. сверкнув балеринными икрами… на её голых руках и вдоль голеней дыбом… когда она сегодня примчалась, — ещё ребёнок, — вот что хочу сказать, — ещё ребёнок, с какими-то лазейками для моей мысли… она, ломаясь и напрягая икры… ерзая, вдруг становясь голенастее…». И это только первые пятьдесят страниц! Каким бы «глубоким» ни был смысл произведения, подобные эпизоды не «лезут» туда, не пишутся. Набоков никак не может продолжить их, обосновать, примирить с общей идеей, вполне понятной и вовсе не «особенной», как хочется думать некоторым. Точек опоры для них нет, кроме одной — болезнь. Причина её в нравственном бессилии. Одолело! А вы — пол-России уехало! И болезнь, страшно изворачиваясь, пытается вырваться наружу, на страницы. И ей удаётся. Тогда ему почему-то легче. Но дух! Дух пока сильнее.
А дальше, — Сергей вздохнул, — спутал цель, сменил язык, погнался за иллюзией, «Лолита». Конец.
— Самое известное произведение… Известность пришла с ним.
— Я и говорю, цель достигнута. А вы как хотели? За признание надо платить самую заоблачную цену. Но и самую жуткую. Набоков дал согласие на такие условия договора. Не менялись с сотворения мира. Так что вам в самом деле повезло.
— Может, не болезнь… всё-таки?
— Сам признал.
— В чём факт?
— Вспоминал, как ужаснулся от мысли, что кто-то после него возьмётся за перевод. Боялся искажения даже отдельных окончаний. Единственная работа, которую перевёл сам! Представляете, как дорожил! Как ценил перечисленные цитаты! Понимал заоблачность цены! Не смог доверить тонкости ощущений ремесленнику. Только косточки хрустели, так держала она его. Перевёл и снова ужаснулся — язык утерян. Круг замкнулся. Так что «той» «Лолиты» никому не прочесть, а болезнь вырвалась из книги в жизнь, к миллионам.