Последний пир
Шрифт:
Однажды на мои труды приходит посмотреть полковник.
— Добавь цвета, — говорит он.
К чему? К вспышке, дыму или взрыву? Знать бы… В итоге я добавляю цвета ко всему, и у меня получается нечто вроде фейерверка: трубка вспыхивает красным, дымит ярко-розовым, а затем мощно взрывается алым. К возвращению Шарлота, Жерома и Эмиля я создаю трубки, которые дымят и взрываются красными, зелеными и синими цветами. Полковник убежден, что меня ждет блестящее будущее в артиллерийском полку.
— Показуха, — заявляет Шарлот.
Жером заливисто хохочет.
— Не слушай его! —
— Да мне просто скучно было, — говорю я. Надеюсь, сойдет за оправдание — ничего лучше придумать не удалось.
— Следующим летом поедешь ко мне в гости, — беспечно роняет Шарлот. — Будешь развлекать моих сестриц.
Проходит еще год, наступает лето. Шарлот то ли забыл о своем приглашении, то ли просто пошутил надо мной. Каникулы он проводит в замке Жерома. Я провожу их в школе. Все остальные разъехались, и рыжая прачка больше не бегает от меня, даже позволяет мне запустить руку под юбки. На пальцах остается ее острый и крепкий вкус. Рокфор по сравнению с молодым бри Жанны-Мари. Оба вкуса вместе с датами я записываю в блокнот и решаю в следующий раз попробовать белокурую девушку — может, у нее тоже будет особенный вкус. В конце лета прачка исчезает, и я случайно узнаю, что она вышла замуж. К тому времени ученики уже возвращаются в академию: все они говорят только о жестокосердых красавицах, без которых не мыслят своей жизни. Шарлот — исключение. Он по-прежнему сидит, праздно раскинувшись на ветхом стуле, и ничего не рассказывает. Только об охотах и торжественных приемах, описания которых можно найти в любом романе.
Его дружба с Жеромом утратила былую непринужденность. Шарлот поглядывает на приятеля с некоторой опаской. Наш нормандский медведь выглядит теперь очень грозно: он возмужал, плечи стали шире, живот втянулся. Он весел, опасен и слегка отстранен, словно не имеет отношения к происходящему. Горничные на него заглядываются и прячут глаза, если он случайно обращает на них внимание. Некоторые мальчики тоже. По сравнению с праздным солнцем Шарлота он — черная тень. В первый же учебный день мы заводим беседу о планах на будущее. Шарлот выдает остроумную тираду о растлении молоденьких горничных и охоте на кабанов, и Жером тут же набрасывается на него с критикой:
— И это все?! О такой жизни ты мечтаешь?
Я восхищен, что Шарлоту хватает честности это признать, но Жером презрительно отворачивается. Остальные беспокойно ерзают на стульях.
— А ты бы чего хотел? — спрашиваю я Жерома.
— Чего хочет любой мужчина? Оставить свой след. Мне надо было родиться во времена моего дедушки. Тогда мужчина мог добиться истинного величия.
— Наш век гораздо лучше. У нас есть наука. Есть мыслители и ученые. Предрассудки и суеверия отмирают. Мы строим хорошие дороги, новые каналы…
— Для чего? Для перевозки яблок в те края, где и так есть яблоки? А суеверия не умрут никогда. Они у черни в крови.
Эмиль краснеет и отворачивается. Интересно, сколько поколений отделяет его от черни — три? Дедушка — религиозный отступник — был чернью? Неизвестно. Зато про себя я все знаю. Я дворянин во втором поколении.
Меня спасает только то, что отец был дворянином в исконном смысле этого слова, ибо он был потомком рыцарей. По меньшей мере половина нашего класса — это знать, заслужившая дворянский чин гражданской службой.
Жером перечисляет то, что необходимо Франции: сильный король, как наш Людовик Возлюбленный (ему сейчас двадцать, он уже устал от безобразной полячки, на которой его женили, и начал делить ложе с добрыми француженками). Сильный король, сильная казна, сильная армия. Франция — почти наверняка самое могущественное государство в Европе.
— Так и есть, — мягко соглашается Шарлот.
— Наш долг — сделать страну еще могущественней.
Мальчики вокруг принимаются кивать. Интересно, каково это — столь свято верить в какую-либо идею?
Отчасти мне забавно это слышать, и Шарлоту тоже.
Эмиль оборачивается и выпаливает:
— У нас есть выбор!
— Какой? — вопрошает Жером.
Эмиль убирает руки за спину, привстает на цыпочки и покачивается на месте. Такое ощущение, будто он невольно повторяет движения отца.
— Между здравым смыслом и заведенным порядком. Между тем, что нам только предстоит познать, и тем, во что нам приказали верить. Между старым и новым.
— А если я хочу получить и то, и другое? — спрашивает Жером.
— Не выйдет. Они противоречат друг другу.
Шарлот хохочет, и остальные мальчики тоже улыбаются.
— Ну, довольно серьезных речей! Пора открывать корзины.
На ходу он успевает погладить Эмиля по плечу, одновременно ласково и пренебрежительно, точно собаку.
Как всегда, зная мою страсть к новым вкусам, друзья дают мне попробовать привезенные из дома лакомства. Вяленую ветчину из Наварры, которую режут так тонко, что ломтики похожи на промасленную бумагу и тают на языке подобно снегу. Сыр, твердый как воск и почти безвкусный — с равнин. Анчоусы с каперсами в масле. Все мальчики привезли с собой хлеб: одному два дня, другому три, третьему пять, смотря сколько времени пришлось провести в пути. Похоже, именно по домашнему хлебу они скучают больше всего. Эмиль привез белоснежный воздушный хлеб, Жером — твердый как камень. Он клянется, что его повариха не месит тесто, а бьет: подкидывает в воздух и обрушивает на стол, как прачка, отбивающая белье, причем может делать это целый час.
Они внимательно наблюдают, как я пробую их дары. Иногда, отведав что-то особенно вкусное, я открываю глаза и успеваю заметить их улыбки. Ну и пусть, мне все равно. Многие из них вообще не обращают внимания на то, что едят.
— Попробуй-ка вот это, философ, — говорит Шарлот.
У него в руках маленький горшочек, запечатанный прозрачным маслом. Он вручает мне нож, отрывает кусок хлеба и велит снять масляную печать. Вкус того, что оказывается под ней, мне знаком — это гусиная печень. Но богатство и нежность вкуса не поддаются никакому описанию. Парфе из фуагра.