Последний рейс
Шрифт:
Народ в бараке валяется в четыре яруса. Сижу верхом на чемодане, как король на именинах. Духота, мат, детские рыдания, но под потолком барака мерцает телевизор. Правда, экран размером с книжку начинающего писателя, а изображение вовсе чахоточное.
Плевать мне на СМИ. Прощаюсь с Арктикой. Первый раз прошел ее тридцать три года назад. Быстро промелькнула жизнь.
Объявляют посадку. Народ тянется на взлетное поле понуро и в молчании.
И вдруг знакомый голос Беллы из далекой Москвы, из-под притолоки аэропортовского барака:
Та любит твердьТолько взлетели, обустроились поспать, вдруг объявляют: «Внеплановая посадка. Нижняя Тунгуска. Выходить всем!»
Так. Где же мы? Туруханск только что пролетели.
Садимся, еще раз просят всех покинуть самолет.
На воле тьма, тьма и еще раз тьма. Шумит тайга, шумит тайга — еще более черная, нежели небеса. И в этой тьме и черноте слышен шум могучей реки. Енисей или Нижняя Тунгуска? Один черт.
Пилоты говорят: «Шлепайте за нами след в след». Втягиваемся на какую-то прогалину. Впереди становятся видны какие-то огоньки.
Барак — столовая. Один длинный стол. Ревут пассажирские дети. Лампочки — вполнакала. Подают в алюминиевых мисках «гуляш» — остывшее сало с макаронами или макароны с застывшим салом.
Все несколько странно. Никто не ест.
Пассажиры самостийно покидают барак и бредут средь шума вековых сосен или елей — черт разберет — обратно к самолету.
У кормового люка носилки с каким-то телом под простыней. Ругань пилотов. Сквозь ругань: «Пассажиры могут занять свои места».
Мое место самое заднее. Носилки санитары вдвигают и ставят в проходе рядом. Один санитар уходит, другой остается.
Самолет рулит на взлет, санитар просит сигарету, говорю, что курить в такие моменты нельзя. Санитар посылает меня к… и объясняет, что курить будет в кабине пилотов.
Даю сигарету. Санитар исчезает. Взлетаем.
Я приподнимаю простыню над головой тела. Девичье лицо. Или она без сознания, или под наркозом, или это труп.
До самого Красноярска не сплю. Пою про себя:
Эх, дороги нашиПыль да туман,Города, тревогиДа сухой бурьян…И страшно бесит, что слова перепутались и забылись, и откуда вообще-то эта песня, где слышана?
Плюхаемся в Красноярске, когда еле-еле начинает светать.
На приаэродромной площади абсолютная пустынность. Пассажиры куда-то исчезли. Даже мильтонов нет.
Ну, ведь рано или поздно подойдет какой-нибудь автобус: мне бы хоть куда-нибудь в центр, то есть в цивилизацию, добраться.
Такси!
Везет тебе, Витя.
Сажусь. Шофер:
— Куда едем?
— В Овсянку.
— Ты с какого хера сорвался?
Говорю, что заплачу сколько спросит и что еду к Астафьеву.
— Так бы сразу и говорил.
Запомнилось только, как по мосту необъятный Енисей переезжали и как потом по этой Овсянке крутились — дом Астафьевых искали и спросить не у кого — предутренний сон самый крепкий.
«Дорогой
Нет, видно, наша жизнь в Овсянке была очень мрачна в те дни — дневник об этих событиях почти молчит.
Только помню, что Вы приехали ночью в первых числах октября. Как, помнится, Вас мчал таксист и на все Ваши попытки «отовариться» тотчас, утешал, что у Астафьева есть (в этом смысле народ его знает, а если и не знает, то по вековечной неприязни к писателям, уверен, что у них, конечно, все есть, чего в этот час особенно не хватает русскому человеку). Косвенное свидетельство "сухого закона " — запись у меня за 6 октября. Ходили мы с Виктором Петровичем в соседний поселок энергетиков, и В.П. ворчал:
— В Дом культуры никто не ходит. Разве пацаны пообжиматъся на дискотеке. Мой «Перевал» тут больше старухи смотрели и тыкали пальцем, узнавая родные места. А молодым на это наплевать. Че же они делают целые вечера? Раньше хоть водку пили. А теперь?
Ночью Вы пинали ворота, не видя звонка, и нетерпеливо матерились, что «ща — Петрович достанет» и весело попинывали роскошный чемодан. Петрович как честный человек сразу сказал, что нет — даже до избы не подождал — бить так сразу. Ну уж тут чемодану досталось по полной.
Спали мы с Вами в его горнице — Вы на диване, я на раскладушке, но ночи не было, потому что Вы бегали в сортир и звали меня поглядеть на кресты созвездий над Енисеем. Я был деликатен, понимал — мучается человек. Шел смотреть. Несколько раз за остаток ночи.
На следующий день едем за обратным билетом — хватит, нажился. Долго голосуем — все мимо. Некорыстный народ в Дивногорске. Автобусом доезжаем до Слизнева и там ждем электричку, на которой и катим до станции Енисей. Красота кругом! Лиственницы горят, как наша береза — светлее, жарче, яснее. Не до них. На станции нас ждет мой товарищ — теперь секретарь тамошних писателей Сергей Задереев. Мы кидаемся с ним в роддом к Олегу Корабельникову (дежурный врач и писатель). Однако нам и там не обламывается. Он отправляет нас к своему товарищу Сергею Мамзину — поэту, и тот (из того же, конечно, роддома) тащит нам бутылку спирта. Потом еще заворачиваем к прозаику Борису Наконечному, и тот — добрая душа — отваливает нам бутылку коньяку. Надо учесть величие этих жертв в то время.
Чуть не забыл, что метались мы уже без особенного гнева, потому что в кассе Аэрофлота, куда мы заехали сразу, кассирша узнала Вас до того, как Вы подали ей паспорт.
— Вы Виктор Викторович Конецкий? — И от смятения даже не смогла объяснить, как узнала. Вы на меня орлом — учись, салага, как надо писать, — девушки от Сахалина до Мурманска должны видеть вас во сне и узнавать сердцем.
А дальше уже было «неинтересно»: Вы вспоминали рейс, материли хозрасчет (где они теперь возьмут тех молодцев, которые будут поддерживать в Арктике фрахтовые связи и которые должны быть евреистее всех евреев?), посмеивались над вновь переименованным в «Россию» «Брежневым» и над тем, как ребята с особенной злостью орали с борта: «Ильич, возьми на усы!»