Последняя исповедь Орфея
Шрифт:
Бесконечный коридор под открытым небом, у меня появилось опасение, что я очутился в Дантевском аду, в котором он лично для меня прописал отдельный круг. Мои ноги тяжелели, наливаясь свинцом и дубовея. Из последних сил я сошел с центра дороги, присел на землю, ощущая мелкие камни под собой, и оперся затылком о прохладный забор. Мохо спрыгнул с моего плеча и, просунув голову между прутьями забора, начал трапезу, состоящую из маленьких жучков, которыми кишела почва под соснами. Остудив голову, мои мысли стряхнули с себя желтоватую мглу, став отчетливее и яснее. Мандолина, находившаяся в моей руке, была полностью залита кровью, сменив свой бежевый окрас на алый, – оттенок цветов японской камелии.
Я помню тот лик, освященный луною,
Когда-то дававший мне счастье,
Я помню святую святых, овладевшую мною
Силой пугающей власти.
Я помню слова, что ручьем,
Изливали мне песнь про душевные муки.
Я помню прикосновения, что любя,
Отдавали мне исполненные нежностью руки.
Я помню; когда ты спала,
Уходя от страданий к Морфею.
Как ты была мила,
Эвридика, подаренная на время Орфею…
Слова были знакомы, я мог поклясться, что читал это раннее. Более того, при изучении текста, во мне появлялось ощущение, что его автором являлся я из прошлого. Почему это ощущение имело болезненно-мучительный характер, мне все также оставалось непонятным.
Птица завела песню откуда-то слева от меня, и, повернувшись в сторону звукового источника, я обнаружил, что она сидит на ручке белой деревянной двери, находившейся в каких-то пяти-семи метрах от меня. Откуда она здесь и почему я не заметил ее раньше? Я старался не задавать себе слишком вопросов, которые ежеминутно возникали в моей голове, ведь ответов не предвиделось.
Дверь была немного скошенной, по форме ближе к параллелограмму, нежели к привычному прямоугольнику. Краска потрескалась и облупилась, за ней виднелось черное дерево, будто измазанное углем, что вкупе с остатками немногочисленных белых мазков создавало слепящий контраст. На месте глазка был схематично и неаккуратно вырезан глаз, – будто пятилетнему ребенку дали в руки наточенный нож и оставили наедине со своей новой игрушкой. В ручке же не было ничего особенного: круглая, отливающая золотом; такие можно встретить в каждом втором здании по всему земному шару.
Подойдя к двери, Мохо пересел мне на кисть, а я попытался провернуть дверную ручку непривычной для себя левой рукой, так как в правой я держал свою музыкальную ношу. Заперто. Выругавшись, я со всей дури пнул дверь. Снова ноль реакции, но для себя я отметил, что несмотря на свой древне-ветхий внешний вид, кусок древесины даже не думал слетать с петель или проламываться вовнутрь. Будто кто-то мне неизвестный с другой стороны, облокотившись, удерживал дверь всем своим весом, боясь впустить меня в свои владения.
Мой крылатый спутник перепорхнул на кисть другой руки. Постепенно я приходил к мысли, что мохо – не совсем мой компаньон по несчастью, скорее проводник, подающий сигналы и указывающий верную дорогу. Из этого я уже вынес, что стоит попробовать повторить сие действие, сменив действующую руку. Переложив мандолину, я сжал дверную ручку раненой ладонью. По внутренней стороне кисти руки тут же пронесся электрический заряд, вызвавший спазмы по всему телу. Кровь начала сочиться, как и из старой раны,
* * *
Лежу на чем-то мягком и теплом, ощущаю игру солнца на своем лице, которое дает о себе знать даже сквозь прикрытые ресницы. Вспоминаю, что было со мной перед тем, как я провалился в небытие, от чего мои руки пускаются в лихорадочный пляс по всему телу. Боли нет, как и осязаемых ранений. Привстаю, опершись на локоть, тем самым сгоняя с себя остатки приятной дремоты. Все также облачен в плащ, на котором нет ни одного кровавого пятна. Руки тоже чистые, правая кисть с внутренней стороны испещрена лишь ладонными линиями, которые присутствовали на мне столько, сколько я себя помню. Быть может это было просто очередным наваждением?
Озираясь по сторонам, замечаю, что мое нынешнее место пребывания – это поле с бескрайними рядами немофил, сливающихся в единую спокойную океаническую гладь пастельно-голубого цвета. Схожую картину мне доводилось видеть на фотографиях Национального парка Хитачи, но здесь все куда масштабнее.
За мной оказывается злополучная дверь, стоящая в гордом одиночестве посреди цветов. На месте вырезанного глаза с этой стороны находится символ карет. Выполнен он куда аккуратнее, линии прямые и без небрежных засечек. Помня свой предыдущий опыт, не рискую подходить к ней слишком близко. Мандолина лежит под моими ногами, она по-прежнему алая, но теперь это не окрас, созданный моей жидкой соединительной тканью, а стандартное лакокрасочное покрытие. Поверх все также высечены строчки, но, приглядевшись, я понимаю, что это совершенно иные стихи.
Хоть в обществе слыву я атеистом,
Скажу всем вам, что боги есть.
Точней один, и тот – богиня,
Что проживает на земле.
Ох, дайте мне листок бумаги,
Я испишу его сейчас
Любовным бредом, лихорадкой,
Что так присуща всем творцам.
…Глаза свеченья хризолита,
Благоуханье от волос,
Что заставляет сердце биться
И вновь впивать в сей стан свой взор.
И силуэт ее ночами,
Незвано заходя в мой дом,
Садится на краю кровати,
Рисуя мой пастельный сон.
Во время прочтения уголки моих губ непроизвольно идут вверх. Наивная рукопись подростка, рождающая в груди тепло ностальгии от неотчетливых воспоминай, базирующихся больше на переживаниях внутренних, чем на внешних зафиксированных образах.