Последняя кантата
Шрифт:
Директор Оперы отвлекся на минуту, просмотрел партитуры, грудой лежавшие на его столе.
— Нет, нет… Поверьте мне, Бруно, единственное правило, которое настоятельно необходимо тому, что называется оперой, — все должно «выражать» драму. Все должно способствовать драматическому чувству — либретто, музыка, декорации, постановка и, естественно, певцы. Если вы пренебрегаете даже малым — это конец! Вы угробите все остальное, вы рискуете превратиться в театр марионеток, не заметив этого, или в концерт bel canto. [59] Но все это уже не опера. Это полная противоположность тому, что называется эстетикой лирического театра, самой его сути!
59
Букв.:
Воспользовавшись паузой, Бруно Вальтер, который явно держался за свою кандидатуру, вернулся к старому:
— Прекрасный голос остается прекрасным голосом, и театр может, я полагаю, научить…
— Да! Да! Можно всему научить, но жизни не научишь. Мне не нужна студентка, которая вполне могла бы вернуться в консерваторию. Слишком поздно. Для меня, во всяком случае…
Где-то в недрах оперы сопрано пела вокализ. Малер дернулся было пойти заставить замолчать эту так не вовремя возникшую певицу, но передумал.
— Вы заставляете меня подумать, не пора ли издать новое правило внутреннего распорядка и установить часы репетиций.
Он вздохнул, снова внимательно взглянул на своего помощника. И прочел на его лице разочарование:
— Бруно, вы должны отдавать себе отчет, что композитор оказал вам доверие, написав эту партитуру. Типичную оперную партитуру, она по форме наиболее близка ко всему спектаклю. Такая, какая со своей стороны нуждается в том, чтобы в нее во всем максимально было вложены все силы. Вы предадите автора, если в спектакле в чем-то ошибетесь. Интерпретировать — это значит в какой-то степени предавать. Давайте избежим большого предательства…
Малер сделал многозначительную паузу, и между двумя собеседниками воцарилось тягостное молчание, потом Малер посмотрел на Вальтера и продолжил:
— Постановкой занимаюсь я сам. Декорации мы поручим Альфреду Роллеру, лучшему нынешнему венскому художнику, он один способен «обозначить» что-то своей живописью. Что касается певцов, предоставьте это тоже мне.
Бруно Вальтер продолжал молчать, он уже не осмеливался даже поднять голову. Он знал, что Малер прав, но что его жажда абсолюта и совершенства никогда не проявлялась без некоторой несправедливости. Из-за этого директор Оперы слыл тираном, но, когда это требовалось, Вальтер был первым, кто бросался на защиту мэтра перед теми, кто осуждал его. Позднее он станет рупором эстетических взглядов Малера, сложных и противоречивых, богатых и наивных одновременно, но которым предстояло наложить глубокий отпечаток на его последователей.
— И потом, Бруно, вы же знаете, в этом сезоне я еще меньше, чем в прошлых, имею право на ошибку.
Малер помолчал.
— Ведь мы будем ставить «Тристана», Бруно. «Тристана»! Вы даже представить себе не можете, что это означает!
15. ПРЕДВАРИТЕЛЬНОЕ РАССЛЕДОВАНИЕ
Париж, наши дни
— Послушай, включи-ка сирену, и мы выберемся отсюда!
Комиссар Жиль Беранже, обычно спокойный, начинал терять терпение. Им нужно было с площади Бастилии свернуть на улицу Шарантон, но невозможно было проехать мимо массивной ротонды из стекла, Новой оперы, которая вместо того, чтобы вписаться в историю музыки, уже заставила вписать себя в историю финансов Пятой республики. За короткое время площадь оказалась запруженной. Музыкальный слух комиссара плохо воспринимал какофонию автомобильных гудков.
— Я думаю, это ничего не даст, патрон. Боюсь, что улицу блокировали наши коллеги. Похоже, там уже работает криминалистическая служба.
— Ладно, пойду! — пробормотал комиссар, вышел, хлопнув дверцей, и стал пробираться между машинами, над которыми нависал Гений Свободы, [60]
Выйдя на улицу Шарантон, он сразу же увидел около серого здания две полицейские машины и карету «скорой помощи». Два санитара кое-как впихивали в нее носилки, на которых можно было заметить длинный закрытый пластиковый мешок.
60
Гений Свободы — фигура с факелом в руке работы скульптора Дюпона на вершине Июльской колонны (высота 52 метра), воздвигнутая на площади Бастилии в память павших во время революционных событий 1830 года.
Жиль подошел к полицейскому, стоявшему в оцеплении, и, прежде чем тот успел открыть рот, чтобы преградить ему путь, что-то невнятно пробурчал по поводу грубого обращения с трупом, и это удержало его юного коллегу от замечания. У входа в здание судебный исполнитель стоял как бы на карауле. Лицо у него было почти такое же зеленое, как его погончики. Комиссар небрежно махнул своим служебным удостоверением и коротко спросил:
— Где это?
— На четвертом. Если бы вы только знали! Там такое!..
— Скажи, малыш, тебя никогда не учили заполнять фразы словами? Ты знаешь, что для того, чтобы сделать карьеру в полиции, надо говорить внятными фразами?
— Это… Да, конечно. Я немного не в себе.
Беранже щелчком по руке подбодрил его и вошел в подъезд. Лестничная клетка давно не видела ведра с краской, телефонные провода были прилажены кое-как, они вились по стенам, сходились, расходились, в беспорядке соединялись, спутывались, что должно было облегчить незаконное подключение к линиям. На площадке четвертого этажа Жиль без колебаний направился к одной из трех дверей, которая была открыта. Люди из службы криминалистического учета небрежно укладывали свои бумаги. Его помощник старший инспектор Летайи, сорокалетний мужчина, довольно высокий, любитель курток броских цветов — сейчас на нем была ярко-красная, — обсуждал что-то с полицейскими из службы безопасности, которых прислал комиссариат двенадцатого округа. Комиссар, переступая через валяющиеся на полу вещи, подошел к ним. Он увидел на паркете обычный в подобных случаях нарисованный мелом контур тела.
— А-а, добрый день, патрон, не обращайте внимания на беспорядок, — бросил Летайи.
— Никогда не видел такого базара, — проворчал комиссар. Машинально пожимая несколько рук, он обвел взглядом комнату.
Больше всего его заинтересовало нагромождение синтезаторов и прочей электроники. Соединенные между собой кабелями, они тянулись из всех четырех углов комнаты, и было невозможно понять, предназначены они для усиления звука или, наоборот, для того, чтобы его приглушать. Жиль Беранже сразу устремился к стопке нотной бумаги, перелистал ее. Он увидел тактовые черты и несколько нот, но большинство знаков ему были незнакомы. Какие-то таинственные музыкальные знаки, но тем не менее — для музыки. Большая доска на козлах служила рабочим столом. Она выгнулась под тяжестью различных бумаг. На полках, не очень прочно приделанных к стене, теснились карманные издания Маргерит Дюрас, Алена Роб-Грийе, Натали Саррот и неизбежно — романы Жан Поля Сартра. Хозяину этого жилища явно никогда не приходило в голову, что между двумя точками можно провести прямую линию.
— Вы знаете, почему мы здесь, инспектор? Я хочу сказать, кроме того, что имеет место преступление и что мы принадлежим к судебной полиции?
— Нет, патрон.
— Так вот, представьте себе, что это дело было поручено Маршану. Но как только он узнал, что жертва — музыкант, он уговорил окружного полицейского комиссара, а возможно, даже и следователя, передать его мне.
— Мне представляется это нормальным, патрон, надо пользоваться знаниями специалистов…
Жиль Беранже взглянул на инспектора, тот улыбался с едва заметной иронией.