Последняя свобода
Шрифт:
«Не ты отвечаешь за убитых». Я закрыл глаза: в красном мраке проступила кисть руки, «которой больше нет»… Зачем я трогал могилу, я такой же гробокопатель, как те, они передали мне проклятие! Прекратить истерику!
Я открыл глаза, раскрыл журнал, ткнул пальцем в роковую страницу: здесь шифр, здесь ключ к преступлению. А я ничего не понимаю, а мне невмоготу в десятый, в двадцатый раз, уже зная наизусть, читать про деяния, от которых несет смертью и адом.
Чтоб передохнуть, перевернул страницу. А что, собственно, на оборотной стороне?
Что за «четыре свободы», черт подери! Свобода совести, слова, секса и смерти. Да черт с ними со всеми, чего я вскинулся! Это же совершенно естественно, что мать интересуется страной, куда уезжает делать карьеру ее сын. Да почему в день смерти Прахова?
Попробуй рассуждать логически. Гришину статью Марго одолела еще весной, помню — из любезности, такие вещи ее не интересовали: вот роман о любви — это да! Возможно, прочитала и про Голландию, Коля туда уже нацелился. Ну и что?
— Почитываем желтенькую прессу? — раздался над ухом голос Милашкина, который, оказывается, сидел рядом на скамейке. А я даже не заметил, как он подошел.
— Да вот, интересно! — откликнулся я горячо, с жаром истерики: все ж таки живой человек, незамешанный.
— И что такое четыре свободы?
— Это не у нас. В Голландии.
— А, где процветает ваш сынок.
— Вот-вот, в сентиментальной стране тюльпанов. Четыре «С». Совести — чтоб не ходить в церковь. Слова — чтоб издавать порнографию. Секса — чтоб гомосеки официально женились.
— А четвертая?
— Смерти.
— Ну, этой свободы у нас завались. Как, впрочем, теперь и первых трех.
— Нет, смерти хорошей, без мук. Эвтаназия. Желаете вы, например…
— Это убийство! — отрезал Милашкин. — Только ненормальные могут желать…
— Смрада свобод, — закончил я, не вдумываясь, — о котором мечтали в девятнадцатом, разрывая могилы.
И почему-то в голове моей всплыла та застольная фраза: «Разве убийца непременно ненормальный?»
— Леонтий Николаевич, у меня такое впечатление, простите, что вы больны. У вас определенно жар.
— Я очень болен.
— Чем? — Милашкин отодвинулся.
— Не знаю, как называется эта болезнь.
— Господи, у вас же брат — доктор!
— Вы правы. Я посоветуюсь, приму таблетки и полечу к чертовой матери.
Милашкин рассмеялся с натугой и встал.
— Чувствую, я вам мешаю. Кстати, так ничего и неизвестно о происхождении тех семисот тысяч?
— Кажется, известно.
— Неужели признался?
— Ни в чем не признался, я дошел путем дедукции.
— М-да… я пошел. А вы знаете, что от него жена ушла?
— Знаю… вернее, догадываюсь. — Невероятная догадка еще ускользала, сквозила во тьме, но тьма взрывалась отдельными грозовыми вспышками, которые вот-вот сольются в мертвенный подземный свет души.
Я поспешил домой к книжным полкам, к словарям в поисках одного слова. Перебрал все — и не нашел. Зато нашел книгу.
Глава 29
Скорбный список, тот самый, лежал передо мной на письменном столе. Действующие лица и исполнители действовали потаенно, исполняя зачастую не свои роли. Поэтому торжественная премьера — очная ставка всех со всеми — должна была состояться. Я не собирался публично делиться своей еще смутной догадкой — Боже сохрани! — но чтобы она обрела ясность и силу истины, они мне были необходимы.
Шестого августа, в день рождения, я его составил и всех мысленно вычеркнул, а теперь восстанавливаю. Леонтий Востоков, жена (никого не буду вычеркивать), брат, сын, друг, жена друга, ученик, правнучка.
Сбор по списку. Начал со звонков.
Брат.
— Вась, привет. Ты завтра свободен?
— Свободен.
— Сможешь подъехать в Кукуевку?
— Если очень надо.
— Очень. И ее привези с собой. Ты меня понял? Василий засмеялся, повторив свою любимую цитату:
— «Догадался, проклятый, с детства был смышленый!» — и добавил: — Надеюсь, вскоре я буду вообще свободен.
— От чего?
— От этой работы. Ухожу, Леон, не могу больше. Смерть и смерть.
— Ольге плохо?
— Боремся.
— Василий, ты не всемогущ.
— Ну и черт тогда со мною. Ладно, до завтра. Приеду и привезу.
Друг.
— Гриша, привет. Ты ведь завтра свободен.
— В каком смысле?
— Воскресенье.
— Ну и что?
— Приходи ко мне к двенадцати.
— Не хочу.
— Придешь. Я тебе кое-что покажу.
— Что?
— Ну, например, серебряную цепочку с крестиком и серьги. Ты их внес в опись пропавших вещей.
— Не блефуй, Леон.
— Я тебя предупредил.
Ученик.
— Привет Юра. Тебя по-прежнему интересует тайна черного монаха?
— Интересует.
— Тогда приезжай ко мне завтра к двенадцати. Только имей в виду: ты не один его видел.
— Что там выдумывает ваш сын…
— Не сын. Монах шел по улице в развевающейся черной одежде, на которой проступила кровь. И кто-то видел его лицо.
— Не может быть!
— Если ты боишься, сиди дома. Но это ничего не изменит.
— Я приеду.
Сын.
— Коля, завтра к двенадцати я собираю всех оставшихся в живых близких.
— К чему эта комедия?
— Это трагедия.
— Да. Но только для меня.
— Не только.
— Брось! Ты хотел свободы и получил.
— Только истина сделает нас свободными.
— Как будто ты не знаешь, кто ее убил!
— Догадываюсь. Но о своей догадке никому не скажу.
— Что ж это за истина?
— Скажу одному человеку. Наедине.
— Говори.
— Рано. Мне еще далеко не все ясно. В девяностом году мы с матерью, Коля, занимались твоими делами.