Посредник
Шрифт:
– Мы все тут коврики у двери! Лучшие на свете коврики!
И этот миг стал для меня великим и всеобъемлющим, я испытал облегчение, избавительное, чистейшее облегчение; в этот мягкий и уступчивый миг, когда мог повернуть реальность в свою пользу, я властвовал мыслью и временем, и наземь упал я сам, а не слова, не то, что я хотел сказать, а я сам, причем не стелился ковриком, только преклонил колени, а это некоторая разница, я стоял на коленях в безоконной гостиной «Шеппард П.», в большом бюро находок для потерянных душ, и хотел говорить о стыде, да-да, о стыде, давнишнем стыде, вечном моем спутнике, безотлучном недруге с тех пор, как я усвоил ясность мысли, то бишь с той минуты, когда я осознал, что умру, ведь любая мысль лишена самостоятельности,
Скоро не останется больше ничего, о чем я вправе молчать.
Только одно: на следующий день мне предстояло посетить передний край страха и боязни. Называлось это экспозицией. Будут проявлять мой портрет. Тем утром все тихо вошли в двери, так как все знали, куда я собираюсь. Они уже испытали это. Проказник Тейлор похлопал меня по плечу, хоть нам и не разрешалось прикасаться друг к другу. Билл молча шел со мной среди дубов. Белки тихо сидели на ветках. И казалось, все время утирали носики. Белки оплакивали меня. Билл остановился, снял сандалии. Влез на верхушку самого высокого дуба, не спугнув ни одной белки, не потревожив совершенно ничего между небом и землей. Шмели и те сидели по домам. Потом он наконец спустился, с карманами, полными облаков, и довел меня туда, где только начинался остаток моей смерти.
На сей раз доктор Будь сидел на черном диване. Я отметил, что вся мебель теперь черная. Они что же, перетянули ее ради этого случая? Я хотел было спросить, но доктор Будь немедля перешел к делу. Поинтересовался, кто мне ближе всех. Я напомнил о неразглашении. Потребовал, чтобы речь шла только обо мне, а не о других. Слишком долго я выдавал своих близких. И теперь отбывал наказание. Заслуженное и безусловное. Теперь мой черед. И это самое правильное. Теперь на очереди я сам. Настал мой черед.
– Кто вам ближе всех? – повторил доктор Будь.
Я мог бы назвать Ивера Малта, мальчишку, которого предал, который за несколько недель давнего лета, что почти на самом дне всех моих лет, показал мне, каков я есть: человек, на которого нельзя положиться. Он по-прежнему близок мне: где бы ни находился, в каких бы морях ни плавал, он был в моих мыслях, в грезах наяву и во сне или в незримом почерке, каким написаны мои лучшие книги. Я мог бы назвать Хайди, девчонку, возникшую в моей жизни, когда эта жизнь была еще так коротка, что одна капля, один взгляд, пусть даже мимолетный, могли меня опрокинуть, девчонку, которую я твердо решил поцеловать, чего бы это ни стоило, но до поцелуя так и не дошло, и я по-прежнему склоняюсь над ней во сне, принадлежащем тому дню и последним лучам света. Я мог бы назвать и отца – он был мне близок, но уже скончался. И я назвал маму. Доктор Будь достал лист бумаги и ручку, попросил меня написать: Моя мама заболеет и скоропостижно умрет. Я, конечно же, отказался. Но мой отказ не был услышан.
– Чего вы боитесь?
– Я не боюсь.
– Боитесь, что если напишете, так и случится?
– Так нельзя, – сказал я. – Просто нельзя.
– Мы пытаемся поломать пути ваших мыслей, Крис. Потому-то вы здесь.
– Какие пути мыслей? Их не так много.
– Ну, что, по-вашему, все имеет смысл.
Я невольно засмеялся:
– Никак не ожидал, что вы скажете именно это.
– По-вашему, все имеет смысл. Вы в плену у знаков, Крис. Вы несвободный человек.
– И вы хотите разбить оковы и освободить меня?
– Да. Можно и так сказать.
– Избавьте меня от этого, черт побери!
– Неужели так трудно написать одну-единственную фразу?
– Нельзя, – повторил я. – Просто нельзя.
– Ничего не случится, даже если вы ее напишете.
– Дело не в этом.
– А в чем?
– Это подло.
– Это всего-навсего буквы.
– Буквы? Это смысл, доктор Будь. Поступок. А не только буквы. Вы меня обижаете.
– Вы так сильно любите свою мать?
– Мы близкие люди.
– Опишите ее.
– Надежная. Сильная. Робкая.
– Вы узнаёте в ней себя?
– Да. Не считая того, что я не надежный и не сильный.
– Вы только робкий?
– Я ни разу не просыпался утром не робея.
– А чего вы робеете?
– Что я кого-то обидел. Что меня вызовут на уроке. Что вдруг окажусь перед зеркалом. Что кто-нибудь меня разоблачит. Что меня отвергнут. Что я стану мишенью для насмешек.
– Кто этот кто-нибудь?
– Все.
– Они действительно имеют для вас значение?
– Да.
– Вам скоро шестьдесят, Крис. Вы до сих пор боитесь, что вас вызовут на уроке?
– Я никогда не учил уроков. Мне надо чертовски много наверстать. Я никогда не справлюсь. Объем уже слишком велик.
– А вы не можете назначить себе другой объем?
Мне жутко надоел этот разговор.
– Хватит с меня ваших метафор! – крикнул я. – Черт побери, хватит метафор!
Доктор Будь дал мне ручку.
– Вы сердитесь, – сказал он. – Может, позовем Билла?
Я покачал головой, мне хотелось поговорить о другом. Я мог бы сказать, что таков мой некролог: все, что он делал, оборачивалось развлечением. Я уже это говорил? Но ведь я говорил и о том, что люблю повторения? Вот так и надо написать на моем надгробии: все, что он делал, оборачивалось не развлечением, а вечным рефреном. И снова мелькает мысль, как мало – или вообще ничего – из написанного мною похоже на то, что я пережил. Мой язык вроде как боится, виляет и уходит в сторону, насмехается надо мной. Однако ж мне хотелось поговорить о другом, и я кивнул на книжный шкаф:
– «Моби Дик»? Он тоже относится к специальной литературе?
– В известной мере – да. Вы его читали?
– До конца так и не добрался.
– Неудивительно, – сказал доктор Будь.
– Почему?
– Вы ведь узнаёте себя, а это для вас невыносимо.
– Я узнаю себя? В ките?
Доктор Будь засмеялся:
– В капитане Ахаве. Знаете, какое слово Мелвилл употребляет чаще всего, говоря о нем?
– Костяная нога.
– Нет. Одержимый.
– И что?
– Капитану Ахаву люди безразличны, если их нельзя использовать в его целях, к его выгоде, к исполнению его дела, так сказать. Ему необходимо достичь поставленной цели, сколько бы ни было смертей, страданий и гибели. Даже собственные дети для него не имеют значения. Он одержимый.
– И что? – повторил я.
– Капитан Ахав – самый яркий литературный образ, отражающий ваше состояние.
Я не понял, в хорошей или в плохой компании очутился.
– Как насчет Иисуса? Он ведь тоже был весьма упорным и честолюбивым?
– Нет. Иисус выбирал. У капитана Ахава выбора нет. В том-то и разница.
– А у него в самом деле был выбор? У Иисуса?
Доктор Будь оставил эту тему, придвинул мне бумагу, и я написал. Вот так легко привлечь меня к сотрудничеству. Я написал фразу, которую здесь повторять не хочу, что мою маму поразит болезнь и она скоропостижно умрет. Мало того, меня попросили прочитать эту треклятую фразу вслух, и, когда я это сделал – прочитал фразу о маме, мне пришлось даже пропеть, что мама умрет, причем в голову пришла только одна мелодия, «Blue Skies», которую каждое утро пели в углу квартиры, где я вырос, где свет из трех окон озарял наше счастье. Теперь я все это предал. Я предатель.