Посредник
Шрифт:
Как только мы вернулись в Брэндем-Холл, я сказал Маркусу:
— Старина, дай-ка мне твой листок с записью счета.
— А сам ты, кувшинное рыло, что же не вел? — спросил он.
— Да я же играл, олух ты несусветный, как же я мог считать?
— Это кто играл? Ты, что ли, жалкий микроб? А не шутишь?
Тут я ему показал, где раки зимуют, потом вытребовал запись счета и стал переписывать на свой листок недостающие сведения.
«Пр. Берджес вбт игры, л-д Тримингем 81», — прочитал я. — Эй ты, порождение ада, мог бы и мою фамилию написать.
— Хватит с тебя «вбт игры», — засмеялся он. — К тому же я хочу, чтобы у этой записи был приличный вид, а твоя фамилия испортит мне всю обедню.
ГЛАВА 13
Ужин в сельском клубе почтила своим присутствием местная знать и, конечно, игроки обеих
После ужина мистер Модсли произнес речь. Я думал, он будет запинаться — никогда не слышал от него больше дюжины слов подряд. Но он оказался на диво красноречивым. Одно предложение вытекало из другого, будто он говорил по-писаному; голос же, как и при чтении молитв, был бесстрастный и монотонный. К тому же он говорил быстро, и кое-какие его шутки оказались выстрелами вхолостую; но уж те, что «дошли», прошли на ура, именно потому, что были выданы без эмоций. С величайшим, как мне показалось, искусством, он сумел сказать почти о каждом из игроков, выделить в игре каждого что-то свое, заметное. Обычно речи я пропускал мимо ушей, считал, что они, как и молитвы, предназначены для взрослых; но эту слушал внимательно — надеялся услышать свое имя и не был разочарован.
— И последний, о ком я хотел сказать — последний только по росту, — это наш юный Давид, Лео Колстон, сразивший Голиафа с Черной фермы, если можно так выразиться; он не пользовался пращой, но сам поймал снаряд, пущенный противником.
Все обернулись в мою сторону — по крайне мере, мне так показалось; а Тед, сидевший почти напротив, залихватски мне подмигнул. В пиджачной паре и высоком крахмальном воротничке он был похож на себя еще меньше, чем во фланелевых брюках. Чем больше он надевал одежды, тем меньше походил на себя. Лорд Тримингем являл со своей одеждой одно целое, стоило же Теду принарядиться — и он превращался в деревенского вахлака.
Дальше речи слились для меня в один жужжащий звук, будто стал слышен бег времени; потом пришел черед пения. На возвышении в конце зала помещалось пианино, перед ним призывно стоял вращающийся табурет с плюшевым сиденьем. Но по залу пронесся ропот, смысл которого вскоре дошел и до меня: где же аккомпаниатор? Его приглашали, но он почему-то не явился. Последовало объяснение. Оказывается, он прислал записку, что ему нездоровится, однако Бог знает почему обнаружилась она только сейчас. Послышались разочарованные возгласы. Какой же крикетный матч, какой же ужин без песен? На наши разогретые вином души вдруг накатила волна прохлады, а вина, чтобы прогнать ее, уже не было. Час ранний, весь вечер впереди, и занять его нечем. А может, найдутся добровольцы, заменят заболевшего? Неодинаковые глаза лорда Тримингема, в глубине которых, как всегда, поблескивала власть, обежали помещение, но все старательно отводили взгляды, словно он был аукционистом; точно помню, что я не отрывал глаз от скатерти — немножко умел играть на фортепьяно, и Маркус это знал. Но вот, когда все, казалось, приросли к своим сиденьям, боясь пошевелиться и поднять голову, готовые разглядывать собственные ботинки, пока кто-нибудь не вызовется аккомпанировать, вдруг произошло какое-то движение, легкий всплеск по вертикали, будто вскинули знамя; не успели мы расслабить наши застывшие от напряжения тела, как вдоль прохода быстро прошла Мариан и села на табурет возле пианино. До чего же она была очаровательна в голубом платье, — такие видишь на картинах Гейнсборо, — между свечами! Она взглянула на нас оттуда, словно с трона. Взглянула задорно, но и с хитрецой: я свое дело сделала, теперь ваша очередь.
Как я потом узнал, по традиции полагалось, чтобы прежде всего пели участники матча: всех их по очереди вызывали на сцену, а некоторых пытались вытолкнуть силой, но для собравшихся не было секретом, кто знает толк в пении, а кто нет. Первые, как выяснилось, принесли с собой ноты, которые извлекали на свет божий, словно фокусники, одни — виновато и стеснительно, другие — с вызовом. Но все певцы трепетали перед Мариан, аккомпаниатором, и держались от нее как можно дальше. Играла она превосходно, и я больше слушал не песни, а ее. Изящные белые пальцы Мариан (да, да, белые, хотя солнце светило без передышки) скользили по клавишам, и какие прекрасные звуки она ухитрялась извлекать из этой старой дребезжащей развалюхи! Было ясно, что клавиатура разболтана, но музыка лилась плавным журчащим ручейком. Сколько огня было в громких пассажах, сколько нежности в тихих! Некоторые клавиши западали, но Мариан чудесным образом выдергивала их и заставляла работать. Тактичный и искусный аккомпаниатор, она следовала за певцами и не пыталась подгонять или придерживать их; но музыкальное мастерство ее и певцов никак нельзя было поставить на одну доску, она превосходила их на голову, будто чистопородного скакуна запрягли в одну упряжку с ломовой лошадью. Зрители это понимали, и за их аплодисментами стояло уважение, но и подначка.
Когда выкликнули Теда Берджеса, он не пошевелился, и я решил, что он просто не слышал. Приятели в разных концах зала взялись повторять его имя и шутливо подбадривать его: «Давай, Тед! Нечего стесняться! Мы же знаем, певец из тебя хоть куда!» — но он смутился и упрямо продолжал сидеть. Публика развеселилась, шум удвоился; Теда вызывали почти хором, а он сердито бурчал себе под нос, что не в настроении петь. Свою лепту внес и лорд Тримингем.
— Не огорчайте нас, Тед, — попросил он («Тед» меня удивило; возможно, это был знак доброго расположения). — Ведь на поле вы не заставляли нас ждать.
Последовал новый взрыв смеха, и сопротивление Теда рухнуло: он неуклюже поднялся и, придерживая под мышкой свернутые в толстую трубку ноты, потащился к сцене.
— Ну, теперь держись! — выкрикнул кто-то, и по залу прокатилась новая волна смеха.
Мариан вся эта кутерьма, казалось, нисколько не занимала. Когда Тед взобрался на сцену, она подняла на него глаза, что-то сказала, и он неохотно протянул ей кипу нот. Она быстро проглядела их, отобрала нужные и поставила на пюпитр. Я заметил, что она загнула уголок страницы — раньше так не делала.
— «Пара сияющих глаз», — объявил Тед замогильным голосом, и кто-то громко прошептал:
— Веселее, мы не на похоронах!
Первые такты голос певца был едва слышен, он прорывался сквозь неровное дыхание, но постепенно набрал силу, зазвучал ровно и сочно, в нем обозначился танцевальный ритм песни, и под конец Тед до того распелся, что зрители бурно зааплодировали — ведь поначалу успехом и не пахло. Впервые за вечер раздались крики: «Бис!» Тед снова посовещался с Мариан; головы их сблизились; похоже, он снова колебался, но вдруг решительно отошел от пианино и поклонился публике в знак отказа. Однако аплодисменты удвоились; людям нравилась его скромность, и они хотели перебороть ее.
Он запел сентиментальную песню Балфа [21] . Сейчас ее, пожалуй, нигде не услышишь, но тогда она мне нравилась, нравилось и исполнение Теда — голос его красиво вибрировал.
Настанет день — Сердца другие Продолжат прерванный рассказ, От слов нахлынувших, хмельные, Влюбленные в который раз [22] .Я помню задумчивые лица зрителей, слушавших это отрешенное и сладкоречивое излияние в предчувствии измены, не подозревавших, на какой горечи оно замешано; наверное, мои чувства отразились на лице — я, как мне казалось, прекрасно знал сердца, которые расскажут о любви, знал, как это грустно, но и прекрасно. Имел представление и о нахлынувших словах. Но откуда, из какого житейского опыта это знание взялось — не представляю. Слова из мира взрослых, составленные в стихи, нравились мне, они навевали возвышенное, поэтическое настроение, но за ними стояло и нечто земное — для взрослых они были наполнены земным смыслом, и я с готовностью принимал его на веру. В песнях часто пелось о подобном. Я считал, что сердца говорят о любви только под аккомпанемент фортепьяно в зале для пения, мне и в голову не приходило, что за этим разговором могут стоять страдания и горести. И уж никак я не привязывал сюда слово «миловаться», даже при намеке на такое меня затрясло бы от ужаса. Я сидел в исступлении, будто слушал музыку богов, и когда влюбленный попросил ничтожную малость — лишь бы дама его сердца, вовсю кокетничавшая с другим или другими, просто помнила о нем, — на глазах у меня выступили слезы счастья.
21
Ирландский композитор XIX в.
22
Перевод Р. Дубровкина.