Посредник
Шрифт:
Не будь мой триумф столь полным, я, возможно, задрал бы нос, как и ожидал Маркус; но триумф был безоговорочным, абсолютным. Он вверг меня в состояние благоговейного страха, изумления, почти религиозного трепета. Наконец-то все мои несовершенства улетучились, сковывавшие меня рамки раздвинулись — теперь я принадлежал к другому миру, миру небесных тел. Мечты и грезы стали действительностью. На этот счет мне не требовалось ничьих подтверждений; и поздравления, которые продолжались за завтраком, я принимал спокойно — если прибавить огня под уже кипящим чайником, это мало что меняет.
Но ликование мое объяснялось и еще одной причиной. Разглашенная Маркусом тайна достойно увенчала счастливый для меня день. Ведь благосклонность Мариан была лестницей Иакова, по которой я совершал восхождение, а мои к ней чувства помогали держать равновесие: один колючий взгляд, и я полетел бы вниз, как Икар. И вот Мариан заняла место, какое я ей отводил: рядом с лордом Тримингемом, другим моим идолом. Мирские дела меня мало тревожили, но я
Все это были высокие материи, питавшие мое воображение. Но они отразились, должны были отразиться и на буднях. Я не сомневался, что носить почту мне больше не придется.
Мысль эта радовала меня по нескольким причинам. Выздоровел Маркус, и я пока что не представлял, как смогу поддерживать тайную переписку между Мариан и Тедом. Я привык к этой своей роли, она волновала меня, и до крикетного матча расставаться с ней в общем-то не хотелось. Тут бился пульс моей жизни; эти поручения, как ничто другое, были мне по нутру. В них и тайна, и конспирация, и риск. К тому же мне нравился Тед Берджес, правда, через силу — я восхищался им, но и ненавидел его. Вдали от Теда я мог думать о нем без предвзятости: работяга-фермер, которого в Холле никто и в грош не ставит. Но стоило оказаться рядом, и само его присутствие околдовывало меня, я подпадал под действие его чар, разрушить которые был не в силах. Я чувствовал — это настоящий мужчина, я хотел бы стать таким, когда вырасту. И тут же я ревновал его, ревновал из-за власти над Мариан, хотя суть этой власти была мне не ясна, ревновал из-за всего, чем владел он и не владел я. Он стоял между мной и созданным в моем воображении образом Мариан. Порой мне хотелось унизить Теда, и иногда я не сдерживался. Но я также преклонялся перед ним и горько переживал, когда он попадал в неловкое положение, делая ему больно, я причинял боль себе. В придуманной жизни в Шервудском лесу [25] ему отводилось свое место — он был моим спутником или соперником, союзником, врагом, другом — трудно сказать кем. Однако в воскресенье он перестал вносить в мою жизнь неразрешимый разлад и вписался в общую радужную картину.
25
Лес, где, по преданиям, жил Робин Гуд.
В то время я не задумался, почему вдруг это произошло: мысли текли по спокойному руслу, и я не искал ключа к разгадке. Но сейчас я думаю над этим, и ответ, по-моему, ясен. Я избавился от Теда. Я дважды победил его в честном бою. Какой прок от четверок и шестерок этого деревенского Геркулеса, если я поймал отбитый им мяч и вырвал из его рук победу? Его размашистые удары забудут, а мой мяч будут помнить. Затмил я его и на концерте. Его песни о любви тронули меня, ему много аплодировали; но музыкального успеха не было, был успех личный, потому-то сквозь аплодисменты прорывался смех; ему хлопали за то, что он долго не решался выйти на сцену, за фальшивые ноты, за грубое обаяние его пения — одним словом, хлопали, чтобы подбодрить, так хлопают по спине. А какой уморительный вид у него был на сцене — лицо красное, костюм стоит колом, вся его сила обернулась тяжестью. Я же с песнями о смерти, с высокой, чистой церковной музыкой не просто вызвал восхищение зрителей, но и завладел их чувствами. Из земной сферы, где поддразнивают, вышучивают, насмехаются и подбадривают, я перенес их поближе к ангелам небесным. Я дал им музыку в чистом виде, свободную от людских недостатков, именно музыку, а не какую-то дешевку, и этот успех скрепила печатью Мариан — она покинула свой трон, взяла меня за руку и сделала мне реверанс. И если концерт после крикетного матча в 1900 году удержится в чьей-то памяти, то лишь благодаря моим песням о смерти, а не его песням о любви. Я одержал чистую победу, положил его на обе лопатки, потому он и перестал вносить разлад в звучание моего оркестра.
Помню, как в то чудесное утро один из слуг, мой вчерашний товарищ по команде, но уже втиснутый в рамки своего обычного статуса, подошел ко мне и сказал:
— Вы вчера спасли игру, господин Лео. Не вылови вы его, нам бы крышка. Конечно, по калитке бросал его светлость, но главное дело сделали вы. А вашими песнями мы просто заслушались.
Мысль о дворе фермы уже не привлекала: он был мертв, как увлечение, которое в один прекрасный день перерастаешь. По правде говоря, мне всегда претили сильные запахи фермы, а встреча с каким-нибудь опасным животным, сорвавшимся с цепи, тоже сулила мало радости. Что до соломенной скирды, я вполне пресытился ею и теперь подобно Маркусу считал, что катание со скирды — это занятие для несмышленышей, недостойное вполне оперившегося ученика частной школы. Я даже корил себя за это увлечение. И предвкушал, что теперь мы с Маркусом заживем прежней жизнью, в которой много болтовни и подначек, освежим подзабытый за эти дни школьный жаргон. В голове у меня роились новые изысканные оскорбления, с какими я обрушусь на него.
Я ни секунды не сомневался, что писем больше не будет, поэтому казалось нелепым спрашивать об этом Мариан. Нелепым и бестактным — даже у школьного товарища бестактно спрашивать, занимается ли он тем-то и тем-то, когда всем известно, что уже не занимается. Напоминать ей об этом — ошибка. Что было, то прошло, и точка. В любовных делах я был полнейшим профаном, как и в связанных с ними условностях, но твердо знал, что если девушка обручена с мужчиной, она не пишет писем другому мужчине и не обращается к нему «любимый». До дня помолвки — куда ни шло, но уж никак не после. Это однозначно, это закон. Как в крикете: выбили тебя — уходишь от калитки. А что душа подчас противится этому закону, мне и в голову не приходило. Я прекрасно знал, что такое force majeure [26] , и выступал против нее лишь в случае вопиющей несправедливости. Вообще становиться жертвой несправедливости — это удел школьников, мой конфликт с Дженкинсом и Строудом тому пример, но при чем тут взрослые? Кто может быть несправедлив с ними?
26
Сила обстоятельств (фр.).
Мне уже не казалось, что жизнь моя обеднеет с прекращением подпольной связи между Холлом и фермой. Собственнические инстинкты по отношению к Мариан пробуждались лишь с появлением Теда, но теперь он выбыл из игры. Лорда Тримингема я не считал серьезным соперником: он вращался где-то в другой плоскости, в плоскости воображения. Я искренне желал Мариан счастья, для ее, как и для моего блага; будет она счастлива — и мое счастье станет более полным. Счастье, казалось мне, приходит естественно, когда достигаешь какой-то цели, например, выигрываешь крикетный матч. Ты добился, чего хотел, стало быть, счастлив: все просто. Кто же откажется заполучить в мужья лорда Тримингема? А заполучив его, как объяснил мне Маркус, Мариан станет владелицей дома. Да и Тримингем, женившись на ней, сможет жить здесь. Так что за Мариан тоже тянулся золотой шлейф.
С какой стороны ни подходи, все у них складывалось как нельзя лучше, и я, когда не думал о себе и своих достижениях, думал восторженные думы о Мариан и лорде Тримингеме. Я сгорал от желания поделиться последними событиями с мамой и после завтрака — до ухода в церковь еще оставалось время — написал ей длинное письмо, в котором сообщал, что слава в равной степени греет своими лучами меня и Мариан. Я написал также, что Мариан просила меня погостить еще неделю. Миссис Модсли подтвердила это приглашение после завтрака, в штабе: в мой адрес было сказано много хорошего. Один комплимент имел для меня особую ценность: она очень рада, что у ее сына такой замечательный друг. Я упомянул в письме и это, а в конце приписал: «Позволь мне остаться, если не очень скучаешь без меня, я никогда в жизни не был так счастлив, как сейчас, разве что с тобой».
Я опустил письмо в почтовый ящик, висевший в зале, и, к своему облегчению, увидел за стеклянной дверцей несколько писем. Обычно почта уходила не раньше полудня, но я страшно боялся — а вдруг письма уже забрали?
Пока собирались в церковь, я размышлял, как проведу день, и мысли мои, удалившись на почтительное расстояние, набрели на Теда. Он обещал мне что-то рассказать, но что? Вспомнил: как, зачем и почему милуются, и мне тогда очень хотелось услышать этот рассказ. Сейчас желание поубавилось, если вообще не пропало. Так и быть, как-нибудь в другой раз, не сегодня, пусть расскажет; в конце концов, мне в Брэндеме жить еще две недели, хотя бы из вежливости схожу к нему попрощаться.
И еще одно я записал себе в плюс перед уходом в церковь. Небо было затянуто облаками, но я знал, что температура повышается. Погода тоже не подвела.
Мне снова повезло с псалмами: в прошлое воскресенье читали сорок четыре стиха, в это — сорок три, то есть на семь меньше критического числа. Провидение явно было на моей стороне. К тому же на сей раз обойдется без литании — опять хорошо. Меньше чем когда-либо я был настроен раскаиваться в своих грехах, да и остальным раскаиваться ни к чему. Я не видел во вселенной ни малейшего изъяна, и христианство раздражало меня своим нытьем — я перестал слушать его жалобы и сосредоточился на анналах семейства Тримингемов, увековеченного в стене трансепта. Сейчас оно меня особенно интересовало: ведь скоро в его ряды примут Мариан. Она будет виконтессой, сказал Маркус; тут я впервые заметил, что на надгробных плитах упомянуты и жены: раньше семейное древо Тримингемов представлялось мне состоящим сплошь из мужских ветвей. Правда, слово «виконтесса» нигде не упоминалось: «Его жена Каролин», «Его жена Мабелль» — что за напыщенность, почему не просто Мейбл? Но имя тут же стало красивым и аристократическим — такова была магическая сила Тримингемов. «Его жена Мариан»... — но я тут же прогнал эту мысль, потому что для меня оба они были бессмертны. Бессмертны — какое волшебное слово! Фантазии мои заискрились с новой силой. Кто сказал, что род Тримингемов должен вымереть? С растущим возбуждением я стал прикидывать, в каком веке явится на свет девяносто девятый, сотый виконт. Мысль о родовой линии, простирающейся сквозь века, глубоко взволновала меня. Нет, в цепи все-таки был разрыв — где надгробье пятого виконта? Мозг восстал против этого пропуска и попытался как-то объяснить его. Наверное, недостающая табличка замурована где-то в другой части здания. Возвышенные мысли вернулись ко мне. Торжественная атмосфера церкви подчеркивала значимость земной славы; в мистическом союзе генеалогии и арифметики отражался бег времени.