Посредник
Шрифт:
— Это почему же?
— Если поблизости будете вы, мне крышка.
Я засмеялся.
— Лорд Тримингем разрешил мне оставить мяч на память, — сообщил я; интересно, побледнеет ли Тед, заслышав это имя? Но он лишь проговорил:
— Я поставлю чайник в каморке. Здесь огонь разводить не будем, и без того жарко. Сейчас принесу льняное масло.
Я почтительно взял биту, будто это был лук Улисса, и принялся разглядывать ее посеченную рубцами поверхность — где тут след от удара, ставшего для Теда роковым? Масло было налито в посуду из-под другой жидкости, на жестяной
Я налил немного масла на среднюю часть биты и начал мягко втирать его пальцами; казалось, дерево поглощает жидкость жадно и благодарно, словно и оно настрадалось от засухи. Эти ритмичные движения и успокаивали, и будоражили меня; в них было нечто ритуальное, словно я поглаживал собственные раны, словно силы, которые я втирал в биту, обязательно передадутся ее владельцу. Я уже почти мог нормально думать, ибо пребывал в настоящем, а не рухнувшем прошлом и чреватом неприятностями будущем. По крайней мере, так мне казалось.
Вдруг Тед вошел и сказал:
— Эй, почтальон, а письмо вы не принесли?
Я достал письмо из кармана. Надо же, совершенно о нем забыл.
— Можно подумать, вы на нем спали, — сказал он и унес письмо в каморку. Потом вернулся со скатертью и принадлежностями для чая.
— Я сегодня сам хозяйничаю, — сообщил он. — Женщина, которая у меня убирает, по воскресеньям выходная.
— Значит, она к вам каждый день приходит? — вежливо спросил я, но не без смутного намека на гвардию слуг в Брэндем-Холле.
Он метнул на меня взгляд и ответил:
— Нет, я же говорю, по воскресеньям она не приходит, а по субботам только утром.
Не знаю почему, но я подумал о Мариан. И вдруг почувствовал, что остаться и распивать здесь чай не могу, я должен вернуться и открыто взглянуть в лицо судьбе — кажется, теперь у меня для этого больше сил.
— У вас есть что-нибудь для Мариан? — спросил я.
— Есть, — ответил Тед. — Но хотите ли вы это передать?
К такому вопросу я был совсем не готов, и в глазах неожиданно защипало.
— Не очень, — признался я. — Но если я не передам, она ужасно рассердится.
Тайное стало явным. Я проговорился, проявил слабость — не привык, что с моими желаниями считаются.
— Значит, это из-за нее, — произнес он и закурил, я впервые видел его с папиросой. Не знаю, что имелось в виду, но сказал он следующее:
— Давать вам такое поручение за просто так несправедливо. Чем я могу возместить ваши хлопоты?
«Ничем», — следовало мне ответить, и полчаса назад я, вне всякого сомнения, ответил бы именно так. Но за это время в душе, и без того уставшей и настрадавшейся, наслоилось слишком много впечатлений. Тед снова затмил все на свете своим ружьем, битой, самостоятельностью, великолепием своих мужских подвигов и достижений. Он совсем на меня не сердился, и это начисто обезоруживало меня. Как и многим необразованным людям — в отличие от образованных, — ему легко удавалось говорить с ребенком на равных; разница в годах была физическим барьером, но в разговоре не ощущалась.
Мне хотелось сделать ему приятное, и где-то внутри снова зашевелилось удовольствие от моей миссии. Бунт против нее уже казался неоправданным, надуманным. И вместо того, чтобы ответить «ничем», я пошел на компромисс; деньги Мариан я отверг, но от его взятки отказываться не стал — кое о чем вспомнил.
— В прошлый раз, — укоризненно произнес я, — вы обещали кое-что рассказать.
— Разве?
— Да, вы обещали рассказать, что значит миловаться. Поэтому я и пришел.
Я кривил душой: прийти меня заставила Мариан; но отговорка была подходящая.
— Да, да, вспомнил, — согласился он. — Сейчас, принесу чашки, — добавил он и вскоре вернулся с ними. Я и сейчас ясно вижу их. Глубокие, кремового цвета, с простой золотистой полоской по внешней и внутренней стенке донышка, чуть выщербленные изнутри от частого помешивания, с золотистым цветком. Тогда они мне показались довольно простоватыми.
Странно было смотреть, как мужчина накрывает на стол, хотя, разумеется, в Холле эту работу делал лакей. Тед откашлялся и сказал:
— Мне очень понравилось, как вы пели на концерте.
— А мне — как вы, — ответил я комплиментом на комплимент.
— Ну, какой из меня певец. Никогда этому делу не учился, просто открываю рот — и пошло-поехало. Выставился дурнем перед всем добрым людом, чего там говорить. А вы — вы пели как жаворонок.
— Ну, вы скажете, — отмахнулся я. — Просто я учил эти песни в школе. А такого учителя пения, как у нас, надо поискать. Он кончил Королевскую музыкальную академию.
— Я-то в школу ходил совсем мало, — сказал Тед, — но когда был пацаном чуть постарше вас (значит, я для него усредненный маленький мальчишка?), как-то на рождество мама повела меня в нориджский собор послушать рождественские хоралы, и там был паренек точно с таким голосом, как у вас. На всю жизнь я его запомнил.
Такое сравнение мне льстило, но я чувствовал, что он заговаривает мне зубы: этот отвлекающий маневр взрослые применяют часто.
— Большое спасибо, — поблагодарил я, — но вы обещали рассказать, что такое миловаться.
— Обещал, обещал, — повторил он, двигая грубыми пальцами тарелки по скатерти. — Но что-то не уверен, стоит ли это делать.
— Это почему же? — вскинулся я.
— Таким рассказом можно все испортить.
Я обдумал его слова, и мой уставший мозг вдруг разгневался.
— Но вы же дали слово! — воскликнул я.
— Знаю, что дал, — не стал спорить он. — Но, понимаете, это работа для вашего отца. Рассказать вам об этом должен он.
— Мой отец умер, — буркнул я; во мне вдруг вспыхнуло презрение к этому дурацкому занятию. — Уж он-то никогда не миловался, это точно!
— Если бы он не миловался, вас бы здесь не было, — мрачно провозгласил Тед. — И вообще, вы об этом деле знаете больше, чем показываете.
— Не знаю, не знаю! — взволнованно прокричал я. — И вы обещали рассказать мне!