Постоянство разума
Шрифт:
Мы глядим друг другу в глаза. Сейчас она похожа на старуху, которая свернула с пешеходной дорожки навстречу ревущему потоку машин и словно стремится попасть под колеса.
– Да нет. И в этом вся сложность, – говорю ей.
– Отстаю от времени?
– Ах, мама, при чем тут твои взгляды? Они меня не касаются, и устраивать агитпроп на дому я не собираюсь. Сколько раз мы об этом толковали…
– С меня бы и раза хватило.
– Ты все носишься со своими фантазиями, по ночам мне спать не даешь с этой дурацкой люстрой…
– Это мое самое светлое воспоминание…
– Все
– Много ты понимаешь!
– Благодари бога, что еще твои стекляшки с грецкий орех уцелели! Были бы хоть хрустальные…
– Да… Когда я укладывала их в комод, ты вдруг решил поинтересоваться, что я с ними стану делать – на шею нацеплю вместо бус или в четки превращу…
Порой с ней бывает так тяжело! Она словно играет выдуманную себе в утешение роль вдовы, живущей одним сожалением о прошлом. Иной раз я, честное слово, готов наброситься на нее с кулаками, чаще же хочется защитить ее от призраков. Уж не больна ли она? Я беру ее за руки, вынимаю у нее изо рта сигарету.
– Я говорю так только затем, – продолжаю я, – чтоб выбить у тебя эту дурь из головы. Именно дурь, и не дрожи ты, пожалуйста, а лучше покури. Хочу, чтоб ты правде в глаза взглянула: у тебя это здорово получается, было бы только желание! Ты по семь часов просиживаешь в кассе кино, а к вечеру счет всегда сходится, тебе еще ни разу даже фальшивой монеты не подсунули; разве ты сама не бываешь довольна?!
– Но зато как устаешь, хоть на первый взгляд, может, и не заметно.
– Это твоя работа, тебе ведь нравится сидеть как в витрине, ты только для виду жалеешь, что не стала учительницей!
– Кроме всего, я бы и зарабатывала меньше, – улыбается она. – Да и голос надорвешь.
– Вот именно. Везешь тебя на мотоцикле – ты веселей, ты легче любой девчонки. Зачем же растравлять свои раны? Как бы там ни было, самое тяжелое позади…
– Это тебе так кажется, – прерывает она меня. – Живу, а сама как осколок от люстры. Вокруг мрак один, а прежде был свет, помогавший мне держаться…
Я обнимаю ее, целую в лоб. Год назад наш разговор оборвался бы на букете жасмина и бирюзовом халатике. Вдруг меняется ее голос, измученный, как и нервы: не слова – сплошная боль.
– Африка… Раскаленная пустыня… Ад кромешный…
И огонь… пламя! Хуже, чем в России, хуже снегов… В Африке не было отступления! Никто толком ничего не мог рассказать! Завяз в песках… («А что если я увязну? Возвращаться после перемирия? Или там и оставаться 5» – шутил я перед сном, желая ее напугать.)
Вот тюрьма, в которой она жила. Ей нравилось жить замурованной. Пока я не восстал против этого.
Теперь она меня спрашивает:
– Ну как, делаю я успехи? Если мне порой бывает страшно, ты меня должен выслушать. Разве я не шла к тебе, не брала к себе в постель, когда тебе в детстве что-то мерещилось? Если я делаю успехи, если я спокойна, то могу лишь сказать тебе, как мать: забудь и ты про эту девочку, отвлекись чем-нибудь, прошу тебя…
– Нет, – рычу я. – Тут уж лей слезы, сколько хочешь, тут уж я как кремень, поверь.
Вот какие мы ведем с ней разговоры. Она почти всегда возвращается раньше меня, сидит одна в своей комнате («…сколько вздохов слышали эти стены за восемнадцать лет…»), нарочно передвигает стулья, показывая, что не спит, ждет, чтоб ее позвали.
– Ты дома?
Она открывает дверь, она в халате, голова в бигудях, в руках иллюстрированный журнал, на раскрытой странице похождения Армстронга Джонса, принцессы Маргарет или весенние моды. Лицо намазано так, что глядеть тошно, полные тревоги глаза словно плывут над слоем крема и кажутся еще светлей. Я с нежностью гляжу на нее, а говорю с нарочитой грубостью:
– Что? Все сначала?
– Не могу уснуть.
– Прими снотворное. Почему до сих пор не приняла?
– Приняла. Только еще сильней разволновалась.
– Еще скажешь, что тревожилась обо мне.
– Только хотела знать, где ты был.
– Попробуй отгадать.
– Бруно!
Она крепко прижимает журнал к груди, как зубрила-школьница – учебник. Глаза прикрыты, она вздыхает, глотает слюну, тут уж у меня ком подкатывает к горлу.
– Ну, мама, скажи, ты это всерьез?
Я раздеваюсь, она, как всегда, садится на край постели, скрестив руки, потом поправляет халат на коленях, закуривает сигарету, шепчет:
– Разве среди дня выберешь минуту, чтоб с тобой поговорить?…
Вскоре я слышу только, как жужжат слова:
– Вечера мы чаще всего проводили дома: раскрывали окно, с горы Морелло тянуло прохладой, стулья, бывало, пододвигали к самому подоконнику, свет из-за комаров гасили – в то время они целыми тучами налетали с реки, – а люстра все равно поблескивала в лунном свете. Я ведь не из тех женщин с устаревшими взглядами… Если спрашиваю, где ты был, значит…
Гул в ушах превращается в вой сирены, который когда-то так страшил их всех. Но у меня это не от страха: это ярость, это отчаяние. Я вскакиваю с постели.
– Я на ногах с семи утра. Чего тебе еще надо? Сейчас все расскажу. Отработал смену, пришел сюда, суп разогрел, нет, холодный съел, потом отправился в Народный дом, потом катал девчонку на мотоцикле. Нет, не Розарию, нет, не кого-нибудь из этих гречанок. Я был с ней! Был с Лори, с Лори, с Лори! С тенью ее, если хочешь! Мы отправились… Да никуда мы не отправились, мы с ней были везде, потому что любим друг друга, так друг друга любим, как тебе с твоим Морено двадцать, нет, сто тысяч лет назад и не снилось, когда вы здесь устраивали свое представление под люстрой… Конечно, он мне был отцом, не хочу говорить о нем плохо. Отвяжись!
Я глядел на ее лицо, освещенное сигаретой, оно было как мерцающий пористый камень.
Тишине нет конца. Потом вздох… – «Год назад ты не посмел бы так говорить…»
Свет погас, теперь стук будильника громче ее слов. Вышло так, «то я и в самом деле уснул. Теперь уже утро, пора вставать, а она словно и с места не сдвинулась – одной рукой придерживает будильник, чтоб не трезвонил, другой слегка трясет меня за плечо, пока я не промычу что-нибудь невнятное. И глядит на меня весело, и посвежела, и кожа гладкая, и на лице ни морщинки.