Посвящение
Шрифт:
Амбруш задумчиво прогуливается по залу, изучая содержание остальных росписей.
— Она может символизировать все что угодно. Вот так же человек держит в руках нить своей собственной жизни. — Амбруш возвращается к Карою и Лауре и вновь принимается изучать женщину с паутиной. — И это якобы аллегория некой добродетели? Маловероятно! Вряд ли стали бы изображать добродетель столь уязвимой. Да и не верится, чтобы ее толковали столь двусмысленно.
— А быть может, это аллегория Терпения? — спрашивает Лаура. — Усердие проявляется в ином. Человек усердный трудится, копошится, хлопочет; если бы художник хотел изобразить Усердие, эта женщина была бы занята вязанием или вышивкой. Но ждать, когда паук соткет у тебя между пальцев свою паутину, — для этого необходимо терпение.
— Самоотверженность и терпение, — дополняет Карой.
Амбруш и интересом смотрит на Кароя и Лауру; ему подумалось, что если они все
— Забавно, что здесь, в Венеции, шагу нельзя ступить без того, чтобы не лицезреть очередную аллегорию добродетели, — вновь заговаривает Амбруш, и душевное волнение его прорывается лишь в более мягком звучании голоса. — Помните, я показывал вам на фасаде со стороны лагуны капители с изображением добродетелей и грехов. Кстати сказать, картина весьма поучительная: государство намного четче, нежели средневековая церковь, определяет, что оно считает грехом и каких добродетелей требует от своих сограждан. В соборе Св. Марка к услугам добродетели одни лишь нравоучительные надписи, да и те не слишком разборчивы. Зато во Дворце Дожей каждый грех и каждая добродетель показаны на редкость наглядно. Добродетели раздают деньги, оделяют хлебами, разжимают львиные челюсти, а грехи предаются чревоугодию, стриптизу или же, не мудрствуя лукаво, пронзают себя кинжалом. Впрочем, все вполне обоснованно. Государство может позволить себе большую точность в подобных вопросах, поскольку оно намного действеннее способно следить за соблюдением собственных запретов и приказов. В конце концов, всяк человек волен верить или не верить — это уж как бог на душу положит. Но хочет он того или не хочет, а если нарушает гражданские нормы, то должен считаться с тем, что кто-то уже строчит на него донос.
— Кошмар какой-то, по любому поводу у тебя совершенно немыслимые ассоциации! — смеется Лаура. — Нет чтобы ходить и любоваться красотой, так ты сперва рассказываешь нам о башне, полной казненных, а теперь рассуждения о добродетелях сводишь к доносительству. От твоих сопоставлений голова кругом идет.
— Вот уж неправда, — спокойно возражает Амбруш. — Много бы ты поняла из увиденного, если бы я не прибегал к немыслимым ассоциациям! Нельзя понять историю, лишь восторгаясь красивыми картинами или искусной резьбой. Все, что здесь представлено, не более чем побочный продукт. Видишь портрет, вон там, у двери? Ты даже не удостоила его вниманием, поскольку он не относится к числу известных шедевров. А между тем на портрете изображен дож Андреа Гритти, выполнявший свои полномочия в то время, когда у нас гремела битва при Мохаче. Стоит сопоставить два этих факта, и сразу смотришь на портрет другими глазами, верно?
— Да, ты прав, — подхватывает Карой. — Я этого Гритти и не заметил, а если бы даже и заметил, что толку, ведь я не историк. Но меня не оставляет мысль… все время, когда я смотрю на обилие позолоченной лепнины, вижу этот апофеоз самоутверждения, а точнее, самодовольства, увековеченный в декоре этих залов…
— Извини, что перебиваю, маленькое уточнение: в этих официальных административных помещениях, — вставляет замечание Амбруш.
— Да, действительно: в официальных помещениях. Словом, я не могу забыть, что в зале для голосования, знаете, в том, меньшем из двух, среди прочих славных деяний Венеции увековечена победа над венграми под Зарой в 1243 году. И в довершение всего запечатлел это событие Тинторетто. Затем по верху стен идет фриз, где изображен дож, правивший двумя столетиями раньше; его убили венгры, и тоже под Зарой. Странное чувство было созерцать эти картины.
— О слава наша прежняя, где затерялась ты в потемках ночи! — насмешливо скандирует Амбруш стих из школьной хрестоматии.
— Нельзя издеваться над высоким патриотизмом. — Карой чувствует себя уязвленным.
— Отчего же? В тебе кипит оскорбленная гордость из-за поражения под Зарой и ты, как и положено невежественному технарю, даже не подозреваешь, что в той войне победил Луи Великий.
— Значит, Венеция была данником Венгрии, — восторженно хохочет Лаура и загоревшимся взглядом обводит зал.
— В те годы, когда в Венгрии правил сильный король. Королю Матяшу, например, шла немалая мзда за поддержку Венеции в войне с турками.
— Господи, сколько же ты всего нахватался, Амбруш! Чувствуется основательная подготовка, — одобрительно замечает Карой. — Однако не думай, будто тебе удалось подавить меня своей эрудицией. Разумеется, я не знал всех этих деталей, какие ты нам сообщил. Но, даже будучи «технарем», я додумался до той же сути. Величием Венеции я мерил давнее величие Венгрии. Ведь с историей нашей страны, в сущности, лучше всего знакомиться по хроникам других стран.
— Видишь ли, — начинает Амбруш с многозначительной и насмешливой улыбкой, какою предваряет все свои серьезные заявления, — ты волен толковать мои слова как вздумается. Правда и то, что нашу славу былых времен легче всего прочувствовать здесь, знакомясь с историей Венеции. Но я ощущаю позор, в какой был ввергнут этот город после утраты столь значительной мощи на суше и на море. Хотя Венеция как суверенное государство на двести семьдесят лет пережила Мохач. Однако последняя сотня лет, до ее покорения Наполеоном, далась Республике нелегко. Судите сами: на потолке в зале Большого совета запечатлен апофеоз Венеции — город в образе прекрасной женщины, — а в скором времени после создания этого потолка Венеция превратилась в модный дорогой курорт Центральной Европы. Знаете, как обращался султан в посланиях к дожу? «О, гордость эмиров Иисусовых, судья богоизбранных, зиждитель здания западной империи франков…» — и так далее, и так далее. Запад же именовал Венецию вратами Востока и оплотом Запада. А затем она как-то вдруг перестала быть «вратами» и «оплотом» и превратилась в город знаменитых карнавалов. Инквизиция еще какое-то время продолжала стращать наказанием отпрысков именитых патрицианских родов, если легкомысленные юнцы дерзали показаться на улице в красном испанском плаще «табарро» вместо предписанной традициями тоги, но угроза наказания, конечно же, так и оставалась угрозой. Она выплачивала весьма солидное месячное содержание своим агентам, то бишь доносчикам, которые информировали сие почтенное учреждение о притонах картежников и о благородных дамах, впадавших в блуд. Но к тому времени пороки — под сенью расписанных маслом, выложенных в мозаике, высеченных в мраморе добродетелей — стали настолько повсеместным явлением, что Венеция прослыла вселенской блудницей.
— На каком основании ты причислил Венецию к Центральной Европе? Разве что как регион, подвергшийся деградации? — спрашивает и тотчас же сам себе отвечает Карой.
— Задам тебе один вопрос, — указательным пальцем Амбруш сверлит грудь Кароя. — Центральноевропейская логика поможет тебе найти ответ. Тем более что он очевиден. Итак: кто был венецианский агент, протестовавший в своем тайном донесении против эмансипации женщин и настаивавший на устрожении бракоразводных законов? Этот человек запретил показ балета «Кориолан», поскольку главный герой непочтительно отзывается о решениях сената и тем самым спектакль подстрекает к неповиновению властям предержащим. Он же с возмущением упреждал компетентных лиц, что в ложах одного из театров распутные женщины и мужчины грешат против нравственности, и, дабы воспрепятствовать этому, предлагал гасить в театре свет лишь после того, как зрители удалятся. И тот же самый человек составил донос на некую группу рисовальщиков, которые посвящали вечерние часы работе над обнаженной натурой. Итак, кто это?
Карой, почти не раздумывая, выпаливает:
— Казанова, больше некому быть!
Амбруш жестом одобряет это прямое попадание. Лаура ошеломленно взирает на Кароя.
— Господи, как же ты догадался?
— Я знал, что Казанова под старость заделался осведомителем. И знаю ход мысли Амбруша с момента его рождения, то есть двадцать восемь лет. Так что нетрудно было догадаться.
— Подумать только: протестовал против женской эмансипации! — потрясенная находчивостью Кароя, Лаура лишь теперь по-настоящему изумилась поступку Казановы. — Но разве беспринципность географически как-то связана с Центральной Европой?