Потерянный кров
Шрифт:
Она так разволновалась, что забыла даже фонарь задуть, пятилась, держа фонарь перед собой, словно эта капля угасающего света могла остаться там, вместе с ее сердцем, пока она не вернется.
У кладей клевера, спиной к шкафу с инструментом, стоял Кяршис. Видно, пришел за чем-то — за плоскогубцами или молотком, — но не успел взять, как услышал шорох соломы.
Несколько мгновений они смотрели друг на друга; он — разинув рот, с перекошенным от удивления лицом, она — напружинившись в страшном ожидании, словно фонарь и сумка с бутылками превратились в бомбы, которые вот-вот взорвутся.
— За яйцами лазила, — первой нашлась она. — Обойду-ка, думаю, чердаки, может, новые гнезда есть. Погляжу-ка
Трясясь от страха — как бы не звякнули бутылки в корзине, — она перебралась к другой стрехе. Надо было переждать, пока уляжется сердцебиение, и спрятать бутылки. Засунула их поглубже в солому. Хотела забраться дальше, понимала, что надо, непременно надо положить в корзину хоть одно яйцо, но знала — не найдет.
Когда, помедлив с минуту, она подошла к лестнице, Кяршис все еще стоял у шкафа. Теперь он держал в руках какую-то железку и внимательно рассматривал ее. Услышав, что Аквиле спускается, шагнул навстречу.
— Много нашла-то? — приглушенно спросил он и, не дожидаясь ответа, разразился: — И-эх, бабья твоя голова, днем с фонарем! Думаешь, керосин из лужи черпают? Немцы без карточек ни капли не дают, а откуда карточки берутся, скажи на милость? Сколько шерсти, овчинки, льна уже сунули этим нехристям в глотку! Лошади хвост отрезал — и его им подавай. А много накупили за ихние бумажонки? — Кяршис медленным, но широким жестом вырвал фонарь из рук Аквиле и задул. — На хлев ей вздумалось. Будто куры там когда клали. Может, яичко за год и снесут, так стоит ли керосин жечь? Из-за этих кишок в голове у бабы помутилось!
Глава пятая
Марюс быстро поправлялся. По два раза в день — после завтрака и перед ужином — Аквиле приносила ему еду, травяной настой, меняла компресс на ноге, с которой все еще не сходила опухоль, хотя прошла уже неделя с того дня, как миновал кризис. Чтоб не брать фонарь, Аквиле взяла свеклу, срезав хвостик, выдолбила сердцевину, воткнула отлетевший зубец берда, накрошила жира и сделала коптилку. Рядом с гвоздем, на который раньше вешала фонарик, вбила другой и втиснула над постелью доску, один ее конец положив на гвозди, а другой — на решетину крыши. Сюда она ставила свою плошку. Было неудобно — тень доски падала на Марюса, забывшись, Аквиле могла столкнуть доску. В первый вечер так и случилось. Она долго не могла заснуть, боялась — вдруг искорка с фитиля упала на постель или в солому. Опасность пожара пугала ее не меньше, чем немцы. Но она ни словом не обмолвилась об этом Марюсу. Сказала только, что под ним стойло, потолок хлева не дощатый, а жердяной, и хотя соломы в этом месте пяди на две, все-таки сквозь щели проникает немного тепла.
Корзинку она больше не брала, суп наливала в плоскую бутылку и прятала за пазухой, а прочую еду рассовывала по карманам полушубка. От Марюса ползла у самой стрехи тихонько, как кошка, охотящаяся за мышами. И, лишь удостоверившись в том, что на сеновале пусто, не слышно ни голоса, ни шагов, она кидалась к лестнице и кубарем слетала вниз. Трудно было прорваться к Марюсу, а еще трудней было сделать так, чтоб он хоть раз в день мог поесть горячего. Кяршис теперь с утра до вечера возился на хуторе — обвязывал яблони, чинил изгородь, затыкал в баньке щели паклей, — а задав корм скотине, садился на крыльце и плел корзины. И чем бы он ни был занят — садом ли, корзинами ли, — нельзя было знать, когда ему взбредет в голову заглянуть на сеновал: он поставил здесь капкан на хорьков и проверял его по нескольку раз в день.
Она боялась дальше притворяться больной. Живот вроде бы в порядке, что ж, человек, развязавшись с такой пакостной хворью, не может сразу кидаться на копченое сало. Да и под ложечкой это…
…Она разложила завтрак на доске рядом с плошкой и, пока он ел, ссутулясь, сидела у него в ногах. В эти несколько последних дней они с Марюсом разговаривали, но все больше о погоде и здоровье. Он ни о чем не спрашивал, а она не рассказывала, думая, что после болезни и всего, что он пережил, лучше не ворошить прошлое. Но теперь, упорно разглядывая свои колени, она ни с того ни с сего подумала: ее присутствие ему в тягость! Он торопится есть потому, что брезгует ею, хочет, чтоб она поскорей ушла, хочет остаться наедине со своими мыслями.
— Сегодня ночью снег выпал…
— Да?
— Очень уж ранняя зима. Увидишь, до Нового года снег еще сойдет!..
— Наверное.
— Когда лежишь спокойно, нога не болит?
— Что это за боль? Если б я мог на нее ступить…
— Пройдет. Ступишь.
— Разумеется, пройдет. Спасибо, поел. Очень вкусно.
— Чего уж там! Холодная еда только от нужды. Не мерзнешь?
— Под такой периной!
Это было все, что они сказали друг другу, пока он ел курицу и пил из горлышка крупяную похлебку. Попросив его подержать коптилку, Аквиле сняла доску и принялась перевязывать ногу. На добрую пядь выше и ниже колена кожа была еще воспалена, но не краснее, чем вчера. Аквиле смочила повязку в растворе и снова забинтовала колено. Потом сунула бумажку с куриными косточками в карман, а бутылку за пазуху и молча взяла у Марюса коптилку. Сейчас она задует эту смердящую бараньим жиром плошку, подождет, пока не померкнет обуглившийся кончик фитиля, и, сощипнув пальцами нагар, поставит ее под нижней решетиной, где только что положила доску. Но перед этим она еще раз взглянет на Марюса. Должен же он сказать еще что-то, кроме этих своих «да», «разумеется», «пожалуй»; если она поторопится уйти, снова передвинется на завтра то, что у обоих тяжелым камнем лежит на душе. Она посмотрела на него и улыбнулась. Не такой улыбкой, как в те дни, когда он был еще слаб. Не мать ребенку — виноватая женщина улыбнулась мужчине.
Он зажмурился. Веки дернулись и застыли. Она не успела поймать его взгляд, но была уверена, что в нем тоже отразилось едва заметное чувство (грусть, суровая и нежная), которое пробило его всегдашнюю маску.
Подавив вздох, она поднесла к губам плошку и задула. Все погрузилось во мрак. Лишь уголек фитиля еще мерцал, словно удаляющийся светлячок в ночи, и Аквиле смотрела на него, страстно желая, чтоб он побыстрей угас, но пожалела, когда он исчез. И тогда раздался его голос:
— У меня было оружие.
Это были не те слова, которых она ждала. Но она радостно задрожала: он не только отвечал на вопросы, он спрашивал!
— Да рядом оно. Все тут. Сапоги, одежда. Твой пистолет заржавел. Путримас почистил, смазал. Не пропал.
— Путримас? — Он удивился, может, даже испугался. — Почему Путримас?
— А кому же еще? Я не умею…
— Так вы с Путримасом меня сюда…
— Ага. Когда нашла тебя в тот вечер на сеновале, не знала, куда и кидаться. Вспомнила, что вы были друзьями-приятелями, и побежала к Культе. Что, плохо?
— Почему?.. Нет. Выходит… Кяршис не знает?
— Никто ничего не знает, Марюс. Только мы с Путримасом.
Аквиле показалось, что Марюс перевел дух.
— Тебе нужен этот… пистолет? — прошептала она.
— Хорошо бы…
Она откинула солому в ногах постели и, порывшись немного, вытащила завернутый в промасленную тряпицу пистолет с патронами.
— Вот он. Со всем, как полагается, — прошептала она, положив узелок рядом с постелью Марюса. — Может, плошку зажечь?