Потоп
Шрифт:
Наклонившись, он сам суёт руку в огонь и выдёргивает оттуда книгу. Он разглядывает книгу с большим любопытством, словно подобный предмет возмущает его уже тем, что непонятен. Потом кидает книгу к ногам сидящего на корточках мальчика и, не говоря ни слова, выходит.
Спустя какое-то время в комнату входит девочка. Она плачет. Глядит на сидящего на корточках мальчика и говорит: «Ты сам его заставил». Мальчик молчит. «Ты сам его заставил, — плача, повторяет девочка, — а теперь он ушёл. И ты знаешь, куда он пошёл».
Да, мальчик знает, куда он пошёл. Но тогда он не знал, зачем он туда пошёл.
Теперь, сидя в лодке, Бредуэлл Толливер передёрнулся, как животное, которого донимает слепень.
— Ну да… — произнёс он и запнулся.
—
— Отец, вынырнул из болота и захватил Фидлерсборо, — сказал Бред. А когда Фидлерсборо стал ему поперёк горла, спасался в болотах. Nostalgie de… de… чего? Как там, чёрт возьми, по-французски?
— Nostalgie de la boue [24] , — сказал Яша.
24
Тоска по грязи (франц.).
— Оно самое. Раз в четыре или пять месяцев он забирал своего прихвостня-негра — тот состоял при нём всю жизнь, старый Зак был постарше его и, по-моему, единственный его друг; они садились в лодку и уезжали. На два, три, четыре дня. Потом отец возвращался, вроде бы поутихнув. И целую неделю не лягался и не отламывал ножки от чиппендейловской мебели. В ту пору я ещё не знал, чем он там себя утихомиривает. Не знал, зачем он ездит: охотиться, рыбачить, проведать родню или побаловаться с болотной девкой. Вроде той беззубой бабы, которую мы только что видели на лодке у Лупоглазого. А потом дознался.
Бред замолчал. Он внимательно правил лодкой. Даже не оглядывался на лес, который тянулся по реке у них за спиной.
Переждав, Яша спросил:
— И что это было?
— То, что я сказал.
— Что именно?
— Буквально то самое, — с раздражением отмахнулся Бред. — Nostalgie de la… ну, как это вы произносите?
— De la boue, — пробормотал Яша.
— А всё Лупоглазый. Лупоглазый дознался. И показал мне. Мне тогда было около четырнадцати, мы поехали с ним, и он меня спросил, знаю ли я, что делает мой папаша. Я говорю — нет, а он и говорит: я, мол, уже года два его выслеживаю. Хочешь поглядеть? И скалится. Не говорит, в чём дело. Вот и привёл меня туда.
Бред замолчал.
Потом повернулся к Яше:
— Послушайте, а ведь мы могли бы вставить и его в наш фильм. Моего папашу.
И снова замолчал. Впереди косые лучи, перекинувшись через реку, вонзались в Фидлерсборо. Один из них засверкал в вышине, ударив в прожектор на боковой вышке тюрьмы.
— Вы совсем не обязаны это рассказывать, — наконец произнёс Яша. Бред ничем не показал, что его слышит. — Можно сказать, что наука — это умение хорошо рассказать, а искусство — умение умолчать.
— Он лежал в грязи, — сказал Бред. — Я поглядел сквозь кусты и увидел, как он лежит без памяти на берегу ручья. Кувшин, конечно, рядом. Старый Зак держит ивовую ветку и отгоняет мух. Сидит там, словно так и сидел с самого сотворения мира, и отгоняет мух. Знаете, как сидят старые негры. Время растворилось в ни с чем не сообразной вечности, и чёрт с ним. «Глянь-ка, — шепнул мне Лупоглазый, — глянь-ка на его лицо». «Оно в потёках», — сказал я. По его лицу тянулись потёки пыли. «А знаешь, что это за потёки?» — шепнул он мне. «Нет», — ответил я. «Он плакал», — сказал Лупоглазый. «Врёшь!» — сказал я. «Сам видел. Видел — лежит там и плачет, как маленький». «Врёшь, собака! — заорал я и прыгнул сквозь кусты к отцу. — Скажи, что это враньё! — заорал я старому Заку, который вдруг превратился всего-навсего в одноглазого старого негра. — Скажи, что он не плакал!» — кричал я ему. Губы старого Зака задёргались, словно он пытался что-то выговорить. Потом я сообразил, что он хочет сказать. Он хотел произнести моё имя, но не мог выдавить ни звука. «Скажи, что он не плакал!» — орал я. «Плакал он, — наконец произнёс старый Зак. — Он всегда лежит и плачет. Когда доходит». «Враньё», — сказал я старому Заку и замахнулся на него.
Бред замолчал. Перед тем как причалить, он сказал Яше:
— Я этого никому не рассказывал. Ни единой душе. — Он снизил обороты мотора и стал заводить лодку к пристани.
— Даже жене, даже когда она жила в Фидлерсборо и мы с ней лежали вдвоём в том самом доме. Чёрт возьми, она ведь знала Лупоглазого. Она была своя в доску, моя Летиция; наденет, бывало, старые галифе, захватит бутылку шотландского виски и маленькую шестнадцатидюймовку и шляется со мной и Лупоглазым по болотам. Эти галифе сказочно обтягивали её сказочный бимс, и Лупоглазый не мог оторвать от него глаз. Я даже побаивался, что, стоит мне повернуться спиной, и он, неровён час, меня подстрелит. Она с Лупоглазым отлично ладила. Но я хочу сказать, что даже ей я о том самом никогда не рассказывал. О своём старике. Вроде бы, раз я брожу с ней по болотам, лежу в том доме по ночам в постели и выкладываю ей душу, я когда-нибудь смогу рассказать ей и это. Так нет же, не рассказал.
Мотор был выключен. Они носом подходили к причалу.
— Я даже сестре об этом никогда не рассказывал, — добавил Бред, забрасывая чалку. — Даже ей…
Яша Джонс стоял у парапета, опершись о дверцу «ягуара», и, дожидаясь, пока Бред вернётся с сигаретами, поглядывал на Ривер-стрит. Шляпу он держал в руке и чувствовал, как солнце греет ему лысину. В предвечернем свете улица казалась мёртвой.
Яша думал, что, если поставить в этой самой точке у парапета киноаппарат, отсюда можно будет начинать съёмку. Тогда, если найдёшь…
Он не додумал мысль до конца.
У него появилось предчувствие, что он может наконец выразить себя в Фидлерсборо.
Так он стоял, когда услышал музыку. Он повернулся, поглядел на юг. И увидел едва двигавшийся большой грузовик, а за ним три машины, разукрашенные фестонами из красной и белой жатой бумаги. Из магазинов стал выходить народ. Кузов грузовика представлял собой большую платформу, на которой стоял человек во фраке, узком галстуке и панаме. Лицо у него было огненно-красное. В руке он сжимал микрофон. За пианино сидела толстая крашеная блондинка в кринолине на обручах, примятом стулом. Она нажаривала на пианино, а две молодые женщины, не блондинки и не такие толстые, пели. Они пели «Джини — русая головка». Над всем этим на огромной полотнище в раме, прикреплённой к кабине и к заднему борту, парило натужно улыбавшееся лицо. Сверху красовалась надпись: ТОМ ЗЕЛТЕН. Внизу одно слово: ГУБЕРНАТОР.
Пение смолкло. Но пианино продолжало прилежно наигрывать другой мотив, и теперь, когда грузовик проезжал мимо Яши, он увидел, что две молоденькие девочки в лиловых платьицах фей, с газовыми крылышками на проволоке и в лаковых туфельках лихо отплясывают чечётку под этот новый мотив, хотя им порядочно мешает тряска.
Люди, высыпавшие из магазинов, глазели на грузовик и сопровождавшие его автомобили. Они стояли, пока грузовик не проехал три квартала и не свернул в проезд, который вёл к подножию тюрьмы. Тогда они вернулись в свои магазины и, как показалось Яше, снова растворились в тени.