Повелитель света
Шрифт:
Который из моих старых приятелей погибнет сегодня? Этот бук? Или вот то каштановое дерево?.. Сквозь оконное стекло я видел, как их темнеющая листва выделялась на общем фоне пожелтевшего леса. Только сосны чернели. В воздухе кружились и падали желтые листья, хотя не было даже ветерка. Колоссальный тополь возвышался своею седою головой над вершинами остальных деревьев. Я давно помнил его таким же великаном и, глядя на него, перенесся мыслями в детство…
Вдруг на нем началась птичья паника; две вороны улетели с него, каркая; белка, прыгая с ветки на ветку, устремилась на соседнее ореховое дерево. Должно быть, на дерево влез какой-нибудь зверь и перепугал их. Я не мог его разглядеть, потому что густые
Моя мысль вернулась к дровосекам, но без определенной связи с этими явлениями. «Неужели дядюшка приказал им, – подумал я, – срубить этот тополь, который является почтенным патриархом этого леса, царем Фонваля? Это было бы досадно и несправедливо». Подумав это, я повернулся к Лерну, чтобы спросить, и тут-то я и увидел, что с ним повторился его обычный припадок.
Я заметил его неподвижность, бледность, напряженность взгляда – словом, все отличительные признаки припадка; кроме того, мне удалось определить, куда направлен с такой настойчивостью взгляд человека, находящегося в сомнамбулическом сне. Он, оказывается, смотрел на тополь, движения которого были страшны и до ужаса напоминали любовные воинственные объятия пальмовых листьев в оранжерее… Я вспомнил о записной книжечке. Не существовало ли какой-нибудь скрытой связи между слабостью этого человека и оживлением этого дерева…
Вдруг раздался глухой звук удара топора о ствол. Тополь содрогнулся, задрожал… дядюшка подскочил на месте: выпавшая из его рук чашка разбилась вдребезги, а он, в то время как кровь медленно приливала к его бледным щекам, схватился за ногу, точно топор дровосека ударил одновременно и дерево, и человека.
Между тем Лерн мало-помалу приходил в себя. Я сделал вид, что не заметил ничего, кроме обморочного состояния, и сказал ему, что ему следовало бы полечиться, так как эти часто повторяющиеся обмороки в конечном счете доведут его до могилы, а затем поинтересовался, известно ли ему хотя бы, чем они вызваны?
Дядюшка кивком показал – да, мол, известно. Эмма уже суетилась вокруг его кресла.
– Я знаю, в чем дело, – сумел наконец выдавить из себя Лерн. – Сердцебиение… обмороки… на сердечной почве… я лечусь…
Но это была неправда. Профессор и не думал лечиться. Он последовательно сжигал свою жизнь, гоняясь за химерой и заботясь о теле не больше, чем о какой-нибудь старой рухляди, которую следует выбросить, как только она отслужит свою службу.
– Почему бы вам не прогуляться? – предложила ему Эмма. – Свежий воздух пойдет вам на пользу.
Он вышел в парк, и мы увидели, как с трубкой в зубах он направился к тополю. Удары топора все учащались. Дерево склонилось, упало… Звук от падения напомнил землетрясение. Ветви слегка задели дядю – он не отступил ни на шаг в сторону.
Лишившись этого гиганта, Фонваль теперь казался еще более плоским, и я тщетно старался восстановить в своем воображении место уже позабытое, которое занимал в парке тополь, и его вышину, казавшуюся легендарной. Лерн вернулся. Он даже не отдавал себе отчета, что подвергался опасности. Становилось жутко при мысли, что он мог быть таким же рассеянным во время своих рискованных опытов, например при перемещениях душ, о которых упоминалось в книжечке…
Присутствовал ли я при одном из этих опытов? Я думал об этом со страхом, с тем странным ощущением, которое я столько раз испытывал в Фонвале, словно двигался на ощупь в абсолютной темноте. Случайно ли совпал обморок Лерна с волнением дерева? Или же между ними существовала какая-то связь в момент удара топором по стволу?.. Конечно, достаточно было приближения дровосеков к тополю, чтобы обеспокоенные птицы улетели… И колыхание листьев легко было объяснить тем, что кто-то влез на дерево, чтобы привязать веревку…
Вновь я стоял на перекрестке всевозможных решений интересовавших меня вопросов. Но мой мозг утратил свойственную ему проницательность: притупляющее действие цирцейских операций еще не прошло, а любовные утехи, которые дарила мне Эмма с молчаливого согласия дядюшки, тоже не способствовали восстановлению.
А так как разврат всегда был для меня большим соблазном, то я так же не мог обходиться без Эммы, как курильщик опиума без своей трубки или морфинист без своего шприца. (Да простит мне глупенькая чаровница это сравнение хотя бы из-за его верности!) Я осмелел настолько, что часто проводил ночи в комнате моей любовницы, рядом с комнатой Лерна. Как-то вечером он застал нас в ней и воспользовался этим случаем, чтобы на следующий день повторить нам условия контракта: «Полная свобода любить друг друга, но с непременным условием не избегать и не покидать меня. В противном случае вы ничего не получите от меня». Говоря это, он обращался главным образом к Эмме, так как знал, как неотразимо действует на нее это обещание.
Я до сих пор удивляюсь и не могу понять, как я по доброй воле согласился на такое позорное предложение. Но женщина сильнее самого искусного заклинателя: выразительный взгляд любимых очей, непередаваемое грациозное движение тела – и вся ваша жизнь идет шиворот-навыворот; мы совершенно меняемся скорее и полнее, чем от прикосновения волшебной палочки или скальпеля хирурга. Что такое Лерн в сравнении с Эммой?..
Эмма!.. Несмотря на то что профессор был рядом, я проводил с ней все ночи. Он находился прямо за перегородкой и спокойно мог нас слышать, подглядывать за нами в замочную скважину… Да простит меня Бог, но должен сознаться, что меня это даже возбуждало; в этом было нечто пикантное, некий порочный стимул для продолжения наших оргий.
Но и без того – какое это было пиршество! С каждой ночью все более и более восхитительное!
Простосердечная и непосредственная натура, изобретательная любовница, Эмма обладала даром удивительно разнообразить древний, как мир, акт любви, который неизменен в своей основе, но обряды которого столь же разнообразны, как сам мир. Она умела любить по-разному, не прибегая к этим пронумерованным, упоминаемым во всех каталогах легкомысленных писателей XVIII века позам, к слову сказать, очень скучным, а благодаря каким-то оригинальным, трудно определимым и очаровательным свойствам своей натуры. Она была многообразна в любви, развратна инстинктивно, моментально превращаясь из тиранической повелительницы в легкую добычу. Ее тело поддавалось всем ее лукавым и забавным выдумкам. Так как сплошь и рядом поза и жесты необузданной куртизанки благодаря какому-то непроизвольному целомудренному движению или благодаря внезапно наступившей неподвижности превращались до полного обмана в движения очень молодой девушки. Ах! Это тело обезумевшей девственницы, производившее такое странное впечатление незрелости…
Мне кажется, что я достаточно подробно описал наше времяпрепровождение, чтобы читатель получил представление о том, насколько оно мне было дорого, – и уж если я вынужден был решиться прекратить наши отношения, то причина для этого должна была быть необычайно серьезна.
Причиной этой стало следующее приключение, которое я объяснил бы, вероятно, состоянием своей нервной системы после операции, если бы я заблаговременно не познакомился с содержанием дядюшкиной записной книжки. Весьма возможно, что я приписал бы его «патологическому последствию операции», и Лерну удалось бы насмеяться надо мной до конца. К счастью, я сразу разгадал его тактику.