Повелитель света
Шрифт:
Со времени моей встречи с немцами в лабиринте в то утро, когда я приехал в Фонваль, я ни разу с ними не заговаривал. Я пошел за ними в лабораторию, оставив автомобиль с трупом под присмотром служанки у главного входа в замок.
По моей оживленной жестикуляции помощники тотчас же догадались, что произошло что-то необыкновенное, и пошли за мной. У них было выражение лиц субъектов, знающих за собой что-то скверное и предвидящих возможность несчастья во всякой неожиданности. Когда трое сообщников поняли, что произошло, они не могли скрыть ни своего разочарования, ни своего ужаса. Они
Наконец они кончили и помогли мне внести профессора в его комнату и уложить на кровать. Эмма, увидев нас, убежала с громким криком. Так как немцы, не сказав ни слова, ушли, мы с Барб остались одни у трупа. Толстая горничная пролила несколько слез; я думаю, что она сделала это не столько из огорчения по поводу смерти ее хозяина, сколько из присущего всем людям чувства уважения к смерти. Она смотрела на него с высоты своей тучной фигуры. Лерн менялся на глазах: нос заострился, ногти посинели.
Долгое молчание.
– Нужно бы привести его в порядок, – промолвил я вдруг.
– Предоставьте это мне, – ответила Барб. – Занятие не из веселых, но мне это дело знакомо.
Я повернулся спиной, чтобы не смотреть, как совершают туалет мертвеца. Барб была в этом отношении похожа на всех деревенских кумушек: при случае могла и принять роды, и обрядить мертвеца. Вскоре она заявила:
– Готово – сделано на совесть! Все на месте, за исключением святой воды и орденов, которые я никак не могу найти.
Лерн лежал на своей белоснежной кровати, до того бледный, что казалось, точно это был надгробный памятник, причем ложе и лежавшее на нем изображение были точно высечены из одного куска мрамора. Дядюшка был тщательно причесан, одет в белую рубашку с оборками и белый галстук. В пальцы бледных, лежащих крест-накрест рук были вложены четки. На груди помещался крест. Колени и ноги выделялись под простыней, как две острые белоснежные гряды… На столе стояла тарелка без воды, с лежащей в ней веткой сухого дерева, а сзади горели две свечи; Барб устроила из стола нечто вроде маленького алтаря, и я упрекнул ее в непоследовательности. Она возразила, что таков был обычай у них, и, уклонившись от спора, закрыла портьеры. На лицо мертвеца легли мрачные тени – предвестницы тех морщин, которые вырубит на нем всемогущая смерть.
– Откройте окно настежь, – сказал я. – Пусть комнату заполнят солнце, пение птиц и аромат цветов.
Служанка повиновалась, ворча, что «это противоречит обычаю», затем, получив кое-какие распоряжения, по моей просьбе удалилась.
Из парка доносился запах осенних листьев. Он бесконечно грустен: вдыхать его – все равно что слушать похоронный марш. Каркая, пронеслись вороны, полет которых напоминал поспешное бегство с какого-нибудь собора. На смену дню приходили вечерние сумерки.
Чтобы не смотреть на кровать, я принялся оглядывать комнату. Над секретером улыбался пастельный портрет тетушки Лидивины. Совершенно напрасно художники пишут свои модели улыбающимися, ведь портретам часто приходится присутствовать при таких вещах, когда вовсе не до смеха; например, портрету тетушки довелось лицезреть связь своего супруга с какой-то женщиной, а теперь улыбаться его трупу… Портрет был сделан лет двадцать тому назад, но благодаря нежным тонам выглядел как старинный. Краски постепенно выцветали, и он казался все старше, так что значительно удалял в глубь времен мою тетю и мою молодость. Он мне разонравился.
Я постарался сосредоточиться на чем-нибудь другом: наступлении сумерек, появлении первых летучих мышей, расставленных по всей комнате безделушках, свечах, которые, к сожалению, плохо освещали помещение, отбрасывая пляшущие отблески.
Поднявшийся вдруг ветер на несколько мгновений отвлек мое внимание; он завывал в густой листве деревьев, и мне в его разрывающем ночь вое слышался полет Времени. Сильным порывом ветра задуло одну свечу, пламя другой заколебалось, и я поспешил закрыть окно: меня совсем не привлекала мысль остаться в темноте.
Внезапно я оставил попытки обмануть себя и понял, что чувствую настоятельную потребность смотреть на покойника, убедиться в том, что он больше никак не сможет навредить мне.
Тогда я зажег лампу и поставил ее так, чтобы она ярко осветила Лерна.
Право же, он был красив. Очень красив. Не оставалось никакого следа от свирепого выражения лица, которое я встретил после пятнадцатилетнего отсутствия, никакого… разве только ироническая улыбка, змеившаяся на устах. Не было ли у покойного дядюшки какой-нибудь задней мысли? Казалось, что, несмотря на свою смерть, он все продолжает бросать вызов природе, он, который при жизни позволил себе исправлять ее творчество…
И я вспомнил о его безумно смелых и преступно дерзких опытах. Они с одинаковым успехом могли довести его и до плахи, и до пьедестала и могли принести ему славу, равно как и каторгу. В былые времена я знал, что он достоин восхищения, и готов был поклясться, что он никогда не заслужит порицания. Что же за таинственное событие произошло в его жизни пять лет тому назад и превратило его в злобного хозяина, занимавшегося убийством своих гостей?..
Вот над чем я задумался. А вой ветра в печке казался жалобами теней Клоца и Макбелла, которые претерпели ужасные муки. Порыв ветра превратился в бурю и свистел за окнами; пламя свечей заколебалось; заколыхалась слегка и вновь легла спокойными складками легкая портьера; на голове Лерна зашевелились его редкие, легкие белые волосы. Проникший сквозь плохо закрытые окна порыв ветра взметнул портьеру, разметал волосы дядюшки во все стороны…
И в то время, как невидимая рука играла его волосами, я, остолбенев от ужаса, стоял, наклонившись над головой Лерна, и не мог отвести глаз от то появлявшегося, то исчезавшего под прядями серебристых волос сине-багрового рубца, который шел от одного виска к другому.
Ужасный признак цирцейской операции! Выходит, она была проведена и над дядюшкой. Но кем?
Отто Клоцем, черт подери!
Тайна была раскрыта. Последнее окутывавшее ее покрывало-саван разорвалось. Все объяснилось. Все: внезапная перемена, происшедшая с дядюшкой, совпадала с исчезновением его главного помощника, с путешествием Макбелла; наконец, с пропажей самого Лерна. Все: отвратительные письма, изменившийся почерк, то, что он меня не узнал, немецкий акцент, отсутствие воспоминаний; затем вспыльчивый характер Клоца, его смелость, граничащая с безумием, страсть к Эмме, достойные всяческого порицания работы, преступные опыты над Макбеллом и надо мной. Всё! Всё! Всё!