Повесть о любви и тьме
Шрифт:
А вот они, все они, представлялись мне необыкновенными: такие сильные парни, способные даже левой ногой забить гол с двадцати метров, не моргнув глазом, свернуть голову цыпленку, проникнуть ночью в продовольственный склад, чтобы экспроприировать оттуда что-нибудь вкусненькое для ночного костра. И девушки, сильные, дерзкие, способные прошагать за день три десятка километров с тридцатикилограммовым рюкзаком за плечами. И после такого перехода у них еще оставалось достаточно энергии, чтобы плясать до полуночи: их голубые юбки трепетали в воздухе, словно даже сила земного притяжения была не властна над ними. И после танцев они еще сидели с нами, в кругу, до рассвета и пели нам под звездным небом песни, берущие за душу, песни, от которых щемило сердце. Они пели на два
Можно не сомневаться: я знал свое место. Да не возгордится сердце твое. Не замахивайся на великое. Не рвись к тому, что предназначено тем, кто выше и лучше тебя. Верно, что люди рождаются равными — ведь именно на этом основополагающем принципе строится кибуцная жизнь. Но поле любви всецело принадлежит природе, а не кибуцной комиссии по равенству. И на поле любви только кедрам, как известно, дано взметнуться ввысь языком пламени, а не какому-то там иссопу, растущему из стены.
Но, как известно, даже кошке не запрещено глядеть на царя. Я глядел на них целыми днями, и даже ночью, смежив веки, не переставал я видеть их — «красивых, пышноволосых, стройных», как поется в песне. В основном я смотрел на девушек. Да что там — смотрел! Я не сводил с них пылающего взгляда. Даже во сне мои телячьи, жаждущие, отчаявшиеся глаза были устремлены на них. Правда, без напрасных надежд: я знал, что они предназначены не мне. Там были парни — краса Израиля, а я — червь Яакова. Девочки, сошедшие прямо со страниц «Песни песней», были сернами и ланями полевыми, а я — никому не нужный шакал, воющий за забором.
И среди них — язык колокола — Нили.
Каждая из девочек была красива. Все они. Но Нили — вокруг нее всегда возникал круг радости. Она, бывало, шла и пела — на кибуцной дорожке, на лужайке, в роще, среди цветочных клумб… Она шла и пела для себя самой. Но и тогда, когда она не напевала, мне она виделась идущей и поющей. «Что есть в ней? — спрашивал я себя из глубины страданий моих шестнадцати лет. — Почему она непрестанно напевает?» Что уж такого хорошего в этом мире? Как
от судьбы, что беспросветна,жизни тягот и нужды,от «вчера», что неизвестно,и до «завтра» без мечты —— как от всего этого можно вообще почерпнуть такую радость жизни? Такую сверкающую радость? Светозарное ликование, которое она излучает? Разве она до сих пор не слыхала о том, что «приняли горы Эфраима новую юную жертву»? Что она до сих пор об этом не знает? Не понимает, что
потеряли мы все, что дорого нам было,и не вернется это никогда?Это вызывало удивление. Это почти злило меня. Но и очаровывало.
Как светлячок.
Вокруг кибуца Хулда царила глубокая тьма. Каждую ночь черная пропасть начиналась в двух метрах от желтоватых кругов света, что отбрасывали фонари у изгороди из колючей проволоки, и простиралась до самых пределов ночи, до самых далеких звезд. По ту сторону колючей проволоки лежали пустынные поля, кибуцные фруктовые плантации, тоскующие во мраке, холмы, где не было ни единой живой души, заброшенные сады, продуваемые ночным ветром, развалины арабских деревень… Совсем не так, как нынче, когда из Хулды со всех сторон видно множество огней. В середине прошлого века вокруг было совершенно пусто. В этой зияющей пустоте под покровом ночной тьмы сюда проникали арабские террористы — «федаюны». И эта же зияющая пустота
Даже в самой кибуцной усадьбе, огороженной и хорошо охраняемой, по ночам было не очень светло: там и сям под утомленным фонарем возникала жиденькая лужица света, и вновь — до следующего фонаря все погружено в густую тьму. Между птичниками и коровниками шагали, ежась, ночные сторожа, и каждые полчаса или час отрывалась от своего вязания сторожиха на кухоньке в доме детей, где ночевали самые юные кибуцники: она делала круг — от детского садика до дома детей и обратно.
Чтобы не попасть в лапы пустоты и тоски, мы должны были каждый вечер поднимать шум. Вечер за вечером собирались мы вместе и до полуночи, а порой и позже, устраивали нечто чрезвычайно шумное, едва ли не просто дикое — лишь бы только тьма не просочилась в комнаты, не пробрала нас до костей, не загасила бы душу. Мы пели и орали, объедались, спорили, сквернословили, сплетничали, шутили — и все это, чтобы заставить отступить и тьму, и тишину, и вой шакалов. В те дни не было ни телевидения, ни видео, ни стерео, ни интернета, ни компьютерных игр, не было даже дискотек и пабов. Кинофильмы показывали только раз в неделю, по средам, либо в Доме Герцля, либо под открытым небом — тогда зрители располагались прямо на зеленой лужайке.
Из вечера в вечер мы должны были собраться, мобилизоваться и начать создавать для себя свет и радость.
Люди взрослые в кибуце, те, кого мы называли «стариками», хотя большинство из них не переступило порога сорокалетия, — среди них было уже немало таких, чей внутренний свет угас под тяжестью множества долгов и обязательств, разочарований и каторжной работы, всеобщей мобилизации на уборку урожая или прополку, обсуждений, дискуссий, дежурств, семинаров, культурных мероприятий, рутинности повседневной жизни. Среди них уже было немало людей потухших. В половине десятого или в без четверти десять один за другим исчезали слабые огни в окнах маленьких квартир того квартала, где проживали ветераны кибуца: завтра ведь тоже надо вставать в половине пятого утра, отправляться на уборку урожая в садах, или на полевые работы, или на утреннюю дойку, или на дежурство по общей кибуцной кухне. В те ночи свет был редким и дорогим товаром в Хулде.
А Нили — это был светлячок. Да что там — светлячок? Генератор! Целая электростанция.
Нили расточительно распространяла вокруг себя изобильную, безудержно бьющую ключом радость жизни — радость без всякой причины и повода, без оснований, без движущих мотивов. Ничего не должно было произойти, чтобы ее переполнило ликование. Разумеется, я не раз видел ее огорченной, видел плачущей на виду у всех, если нанесли ей (или показалось ей, что нанесли) обиду или поступили несправедливо. А то, случалось, всхлипывала она без всякого стеснения во время грустного фильма или проливала слезы над душераздирающим романом. Но грусть ее всегда была надежно ограждена постоянной, сильной радостью жизни. Эта радость била, словно теплый ключ, который не победят ни льды, ни снега, потому что тепло его — оно из недр земных.
Возможно, она унаследовала это от своих родителей. Рива, мама Нили, умела слышать музыку — она звучала в ее душе, — даже тогда, когда не было и быть не могло никакой музыки в ее ближайшем окружении. Что же до библиотекаря Шефтеля, то он расхаживал себе в рабочей майке по всему кибуцу и пел, шел по лужайке и пел, таскал на спине тяжелые мешки и пел… И когда он говорил тебе: «Все будет хорошо», — он действительно верил в это, верил всегда, верил безоговорочно, без каких-либо сомнений и ограничений. Не беспокойся. Будет хорошо. Еще чуть-чуть и…