Повесть о несодеянном преступлении. Повесть о жизни и смерти. Профессор Студенцов
Шрифт:
«И эти мудрые вещи говорит Сергей, — думал взволнованный Яков Гаврилович. — Откуда это у него? Всегда ли он был таким рассудительным и умным, или эти полгода так преобразили его?»
— Ничего, кроме слов, в моем распоряжении не было, — заканчивает Сергей свой короткий рассказ, — я выслушивал его жалобы, доискивался, что именно мешает ему жить, и пытался давать ему советы.
Экзаменатор недоволен ответом.
— Недостаточно, — строго произносит он и думает: «Молодец! Правильно! Так и надо! Умница!» — Садитесь, — милостиво
Прием продолжается, Студенцов сидит на месте врача и по–прежнему выводит восклицательные знаки. Время от времени он дарит сыну счастливую улыбку.
В приоткрытую дверь несмело просовывается больной лет сорока пяти в выцветшем пиджачке. Его расчесанные на прямой пробор волосы свисают длинными прядями до самых плеч. Его багрово–красное лицо отливает синевой. Он сует руку за пазуху и неуверенным шагом направляется к врачу.
— Сделайте милость, доктор, перепишите рецепт. Сил моих нет, все боюсь потеряю. Будет лишний, может быть, успокоюсь.
Он кладет на стол измятую бумажку, завернутую для сохранности в платок.
— Ночей не сплю, — продолжает он, — все мерещится, что потерял.
Врач с ним согласен — мало ли что на свете бывает, конечно, лучше иметь лишний рецепт.
— Сейчас перепишу. А что, лекарство вам помогает?
Он взглядом приглашает Якова Гавриловича послушать.
— И спрашивать нечего, спасли вы меня.
Взгляд Сергея просит отца с должным вниманием отнестись к этой беседе. Яков Гаврилович утвердительно кивает головой.
— И болей не чувствуете больше в желудке? — допытывается врач.
— Где там, забыл, когда и болело. Все как рукой сняло. Болезни ровно не было.
Яков Гаврилович берет бумажку со стола, прочитывает и кладет ее на место. Врач передает больному рецепт и при этом строго наставляет:
— Принимать аккуратно, не перебарщивать, в срок, без ошибок, не больше и не меньше.
Едва дверь за больным закрывается, Студенцов удивленно спрашивает:
— Ты прописал ему обыкновенную столовую соду. Ни язву желудка, ни рак, ни катар, насколько я знаю, содой не лечат.
Лекарство кажется ему смехотворным, и он даже склонен рассердиться.
Конечно, не лечат, Сергей с ним согласен… Что верно, то верно. Он вдруг умолкает и принимается складывать лечебные листки, прибирать на столе, хотя, надо сказать, нужды в этом нет. Яков Гаврилович догадывается, что сыну нелегко об этом говорить, и приходит ему на помощь.
— Потолкуем об этом в другой раз…
— Нет, нет, — не дает ему договорить Сергей, — я расскажу. Он приплелся ко мне, истощенный, худой, с жалобами на боли в желудке. Было это примерно три месяца назад. Все мои лекарства он отвергал, — подай ему белый порошок, солоноватый на вкус. Именно такой ему когда–то помог. Я исполнил его просьбу и прописал ему соду. Больной как будто поправился и дорожит спасительным
«Какой пытливый ум, — подумал Яков Гаврилович, — сколько сознания долга перед больным человеком! И надо же было, чтобы к этому прирожденному врачу прилипло математическое поветрие. Какой бы это был чудесный хирург». Яков Гаврилович не мог запретить мыслям обернуться к прошлому, к тому времени, когда он мечтал видеть сына своим помощником и преемником; припомнились рассуждения о милых сердцу «законченных» науках и нежеланных — «незаконченных». Размышления текли спокойно и плавно, без горечи и раздражения.
— Ну как же, профессор? — напомнил ему о себе Сергей.
Он догадывался, о чем размышляет отец, знал, что он одобрит врача, и радость победы невольно отразилась на его лице.
Яков Гаврилович не видит улыбки сына, иронии и упрека в его глазах, он не оторвался еще от своих дум, и речь его неуверенна, доводы малоубедительны.
— «Медику, — писал Труссо, — достаточно здразого смысла, немного такта и бодрости, знания лишь иногда помогают». Это верно только отчасти. Надо, конечно, считаться с больным… учесть настроение и психику… Иной раз и от правила не грех отступить.
— Поздно сообщили, — с прорвавшейся горечью замечает молодой врач. — Надо бы это на лекциях сказать. Из–за одних только банок и пиявок сколько было напрасной борьбы.
Сергей пригибается к окну, пристально вглядывается в шеренгу возов, следующих из села в лес, стремительно открывает окно и громко кого–то окликает:
— Илья Ильич! Пожалуйте сюда! Да, да, ко мне поскорей.
Лицо его сурово и строго, и трудно сказать, прежние ли мысли не оставили его, или расстроило что–то другое.
— И сколько у меня таких инвалидов, — с прорвавшимся вздохом произносит Сергей, — они надеются, верят, полагаются на меня, легко ли мне, трудно ли, а надежды их оправдай. Можно и не оправдать, но им–то больше не в кого верить… Долг долгом остается, — почему–то опустив голову, продолжает он, — от него никуда не денешься. Стараюсь, и все–таки не выходит, как у других. Тот, кому медицина мила, сделал бы то же самое лучше меня. Я занял чужое место и упустил свое…
Он с грустью оглядывается и, заметив сочувствие в глазах отца, улыбается. На этот раз Яков Гаврилович не удерживается, чтобы не погладить русые волосы сына.
Вошел колхозный бригадир Илья Ильич — высокий, крепкий мужчина с хитро прищуренными глазами и с выражением дерзости на широком, изрытом оспой, лице.
— Здравствуйте! Что прикажете, Сергей Иванович? — приваливаясь к стене, спросил он.
Врач не ответил ему на привет и не предложил садиться.
— Люди поехали в лес? — спросил он.
— Так точно, — ухмыльнулся бригадир, — куда как не в лес.
— И Столярову взяли с собой?
Так вот его зачем сюда позвали. Он покосился на врача, заложил рукавицы за борт армяка и засунул руки за пояс.