Повесть о несодеянном преступлении. Повесть о жизни и смерти. Профессор Студенцов
Шрифт:
Петр Петрович взглянул на того, чью мысль он сейчас процитировал, и остался довольным. Мог ли он подумать, что директор мысленно проклинает его, злится и негодует, как если бы намерение Андрея Ильича обосноваться в институте была его, Михайлова, затея.
— Сегодня этот человек заставит вас ассистировать ему на операции, — продолжал ничего не подозревавший заместитель, — завтра — согласиться с его установками, а разделаться с ним будет нелегко.
Директор слушал своего заместителя и напряженно припоминал, кого из семейства кошачьих он напоминает собой. Студентов перебрал в памяти все виды этой распространенной
— Мы должны проявить в этом случае большевистскую непримиримость, — все более воодушевлялся Михайлов, — и не уступать. Нельзя, как это сказано в одной брошюре, за чечевичную похлебку уступить свое первородство. Пустить Сорокина сюда — значило бы допустить примиренчество самого худшего толка. Никто этого нам не простит.
Он красочно описывал, как одна уступка приводит к другой, принципиальность сменяется беспринципностью, попытка исправить положение порождает «гнилой либерализм» и от большевистской непримиримости не остается и следа.
Скорбная картина того, что ожидало Студенцова, набросанная Михайловым, не была наделена чертами оригинальности. Та же участь ждала всякого, кто, по его мнению, встал на опасную стезю политического двоедушия. Предупреждение могло лишь варьировать в тоне, в количестве и вескости цитат, призванных сделать непререкаемыми эти предсказания. Иногда пускались в ход и другие средства. Многозначительные слова и туманные понятия, сопровождаемые недобрым сверканием глаз и движением поднятого кверху пальца.
«Только не барс, — продолжал думать Студенцов, терпеливо перебирая в памяти многочисленное семейство кошачьих. — У того зверя такие же бакены, длинные узкие уши, заостренные кверху, и щетинистые волосы на верхней губе… Рысь! — чуть не вскрикнул он от радости, — конечно, рысь!»
Петр Петрович долго еще говорил об угрозе, нависшей над институтом, об Андрее Ильиче, которого следует держать подальше от учеников Крыжановского, и ушел с твердой уверенностью, что ноги Сорокина в институте не будет. Яков Гаврилович костьми ляжет, но не уступит.
В тот же день к Студенцову пришел Сорокин. Они встретились как старые знакомые, и сразу же у них наладился непринужденный разговор. Один рассказывал о своей поездке, о прогулке по сосновому бору, вдоль Волги, другой — о перемене, происшедшей с Еленой Петровной. Ничто не мешало их сердечной беседе, и они свободно переходили от одной темы к другой. Яков Гаврилович слушал собеседника, избегал с ним спорить и, высказывая свои соображения, не слишком настаивал на них. Когда ему казалось, что Сорокин не склонен с ним соглашаться, он умолкал, остальное довершала его улыбка. «Не стесняйтесь, — говорила она, — я слушаю вас».
Чувства, которые Андрей Ильич вызывал у Студенцова, трудно определить одним словом. Якову Гавриловичу всегда нравился зтот долговязый человек с копной черных непокорных волос, молчаливый, задумчивый, с выражением рассеянности на лице. Было нечто трогательное и привлекательное в его неуверенных движениях, слабой, незавершенной улыбке, как бы с грустью свидетельствовавшей, что ничто уже не заставит этого человека всласть посмеяться или улыбнуться от всей души. Было в этом облике и нечто такое, что вызывало
Андрей Ильич был доволен Яковом Гавриловичем. Ему понравилась простота и непринужденность, с какими тот держался с ним, его ободряющая улыбка, вспыхи–вающая в трудную минуту, словно огонек на глухой тропинке. Он вспомнил, как Студенцов взволнованно просил позволить ему оперировать Елену Петровну, терпеливо выслушал отказ и тихо, словно стесняясь быть услышанным другими, просил разрешения ассистировать на операции. И тогда и сейчас Яков Гаврилович казался ему недурным человеком.
Речь зашла о высокой миссии хирурга, чья совесть обременена чужими страданиями и сознанием ответственности за жизнь больного.
— Единственное утешение, — сказал Студенцов, — что наши сограждане нас не забудут.
Слова эти, произнесенные несколько усталым и скептическим тоном, были рассчитаны на то, чтобы расположить к себе чувствительное сердце мало искушенного в жизни Сорокина.
— Те, кто этого заслужили, — уверенно ответил Андрей Ильич, — не забыты. Их имена мы поныне произносим с уважением.
— Произносим, конечно, но в каком виде! Ученик Сократа и учитель Аристотеля Платон никогда такого имени не носил. Прозвище, данное ему в шутку за его широкий лоб, вытеснило из памяти потомства его истинное имя — Аристокл.
На лице Андрея Ильича отразилось недоумение.
— Что вы хотите этим сказать?
— Ничего особенного, — последовал несколько игривый ответ, — даже имена перевирает неблагодарное потомство.
Студенцов сообразил, что сказал лишнее, увидев грустную недоумевающую улыбку Сорокина. Сколько раз давал он себе слово быть осторожным в разговоре, помнить о том, к кому обращена его речь, каков склад души человека. Нельзя же из любви к красному слову, к острой шутке и парадоксу травмировать чужое чувство. Есть же люди, для которых подобная речь равносильна оскорблению святыни.
— Не принимайте это всерьез, — поспешил Яков Гаврилович исправить положение, — у меня скверное обыкновение шутить, иногда и невпопад.
— Я так и подумал, что вы пошутили, — ответил Андрей Ильич. — Без веры в людей, без надежды на их поддержку в трудный момент жить невозможно. Мы, коммунисты, не раз убеждались, какая великая сила в этой вере таится.
Признание собственной вины давно уже не приносило Студеннову удовлетворение, давно уже его гордость, поколебленная голосом совести, так легко не склонялась, как сейчас. Как это случилось? Почему он легко поддался влиянию Андрея Ильича? Почему фраза: «Я так и подумал, что вы пошутили», — растрогала его?