Повесть о несодеянном преступлении. Повесть о жизни и смерти. Профессор Студенцов
Шрифт:
Яков Гаврилович поцеловал руку жены и сел за стол.
— Удивительный человек, — полушепотом произнес он, придвигая ближе тарелку и засовывая себе за ворот салфетку, — беспокойный и строгий. Никому не поверит, все берет на себя. С таким человеком никогда спокойным не будешь.
Его, видимо, здесь понимали, можно было продолжать, не называя имени, высказывать удовольствие и неудовольствие тем же тоном, с каким это говорилось уже тут не раз.
— Какой–то он вялый, без внутренних соков, а послушаешь его в хирургическом обществе, точно котел внутри закипает, не уступишь — взорвется, и конец всему.
Он говорил, не поднимая
Агния Борисовна шепнула что–то девушке, и на столе появился кофе и маковки — любимое лакомство мужа. Яков Гаврилович все еще выжидал, не скажет ли, не спросит ли его Агния Борисовна, и, с видом человека, давно привыкшего к подобному обхождению, принялся за маковки и кофе.
После обеда Яков Гаврилович снова вспомнил об Андрее Ильиче, не то в чем–то его упрекнул, не то вздумал почему–то одобрить, и неожиданно обратился к жене:
— Как ты его находишь? Не правда ли, хорош?
Так как лицо ее выражало озабоченность и все время ей приходилось шептаться с работницей, он не стал дожидаться ответа, встал из–за стола и вышел.
Тридцать лет тому назад молодому врачу Якову Гавриловичу Студенцову привелось побывать на Дону в отдаленной сельской больнице. Пришло время уезжать, пора была летняя, обильная грозами и дождями, и дорогу, как назло, размыло, не добраться до станции железной дороги. Пришлось задержаться. Отгремела гроза, прошла непогода, и встала новая преграда на пути — приглянулась Якову Гавриловичу дочь больничного фельдшера, двадцатилетняя Агния Борисовна.
Впервые увидев ее за околицей, на скирде сена, которую она наметала, он единственно запомнил: широкую юбку в оборках, какую носят казачки, кофту, подпоясанную широкой лентой, и крепкие смуглые руки, оголенные выше локтей. В другой раз он встретил ее на леваде отца. На ней был яркий шелковый платок, вышитые нарукавники и янтарное монисто на шее. Низ юбки окаймляли края подъюбочника, обшитые кружевами. В этой казачке, щеголяющей праздничной «уборкой», трудно было признать студентку третьего курса — будущего врача.
Она любила свой край, его нравы, предания, знала все, что когда–либо случилось в округе: на Бабьей ли балке, за Далекими ли прудами, на Грачевке или на реке Гусынке. Она рассказывала, как в крещенье казаки стреляли через скотный двор, чтобы у скотины не было прострела; в пасху старики, кланяясь своей «худобе», трижды говорили коровам и овцам: «Христос воскресе». С тем же обращались к деревьям в саду.
Пришли теплые безоблачные дни, ясные утра роняли на землю призрачно легкие тени, из ближайшей рощи долетал шелест листвы, последний отзвук непокоя перед полным затишьем. Опьяненный теплом и любовью, Яков Гаврилович предался ленивому созерцанию окружающего. Он мог подолгу глядеть на струйку солнечного света, бьющую из щели прикрытой ставни, любоваться дарами благодатного утра, рассыпавшего ветви и листья на стенах и на полу дома. Каждый шорох обрел особое звучание. Постучался ли в окно легкий ветер, зашелестела ли ива в тишине, пропела ли ласточка свой утренний призыв, или донесся приглушенный звон с колокольни, — слух все обращал в трогающую сердце мелодию.
Яков
— С вами дышится легко, — сказал он ей, — так хорошо, что хочется беречь вас втайне от людей, держать при себе, чтобы никому не досталась ваша улыбка.
Он все более убеждался, что она необходима ему.
Девушка твердила, что любит другого, любит давно, чуть ли не с детства.
Яков Гаврилович смеялся — никого она не любит, это ей кажется, она полюбит его, Студенцова. Никому он ее не уступит.
— Вы не можете правильно судить о любви, — убеждал он ее, — вы не знаете себя и силу собственных чувств. Подлинная любовь еще только придет.
Девушка защищалась, отвергала его, он навязывал ей свои чувства, объявил несовершенными ее представления и заставил принять свои.
Случается, и нередко, что умудренный опытом мужчина вторгается в жизнь молодой девушки; он и благопристоен и с добрыми намерениями, хорошего в нем хоть отбавляй. Ей начинает казаться, что она его любит и, уступая кажущемуся чувству, становится его женой. Союз как будто добровольный, а на деле этот брак основан на силе. Он ослепил ее речами, убаюкал мечтой и фантазией и, лишив способности сравнивать и отвергать, парализовал врожденную осторожность.
Когда Агния Борисовна спохватилась, было уже поздно, — далеко осталась позади деревня, Студентов ее увез в свой город на Волгу.
Она была послушной и нежной женой, не спорила с мужем и во всем уступала ему. Иной раз ей и хотелось ему возразить и даже поспорить и все–таки говорила: «Ладно, я согласна, пусть будет так», — и крепко покусывала губы.
Девушкой она любила больничную рощицу, и на новом месте подолгу бродила по леску в молодом дубняке и орешнике. Охотно бывала в парке, у речки, охотней, чем в гостях у незнакомых людей. Она терялась среди них, краснела и не знала, куда себя деть. В такие минуты ее находили прекрасной, а она молила мужа увезти ее домой.
— Жизнь не терпит застенчивых людей, — поучал он ее, — нельзя в наше время быть нелюдимой.
Он отказывался бывать с ней в парке, в лесу и все чаще водил к своим друзьям и знакомым. Она должна была уступить, ведь это делалось ради нее.
Ее влекло к сценическому искусству, она охотно играла в спектаклях больничного клуба. Там, среди подруг и знакомых односельчан, девушка преображалась: озорничала, веселилась, и никто не узнал бы в ней строгую, сдержанную Агнию. На новом месте, в городе, муж запретил ей выступать в драмкружке.
— Это смешно, — настаивал он, — зачем давать повод для пересудов.
— Я люблю театр, — возражала она, — ты не должен мне мешать. Позволь мне самой отвечать за себя.
Ей очень не хотелось расставаться с кружком.
— Ты не уважаешь себя, — строго сказал ей муж, — избавь по крайней мере меня от насмешек.
— Хорошо, я согласна, — сказала она, удерживаясь, чтобы от обиды не кусать губы.
Ее благоразумие было удивительно, ока не давала возникнуть какой–либо ссоре.
Он любил во время опытов видеть ее подле себя. Ее присутствие будило в нем уверенность. Она не выносила вида собак с фистулой желудка, с селезенкой, выступающей на брюхе как желвак. Ее влекло к медицине, и мысленно она видела себя терапевтом.