Повесть о Жене Рудневой
Шрифт:
— Стараемся, товарищ голубоглазый штурман.
Весело поглядывая друг на друга, они ели из одной банки тушенку, запивали чаем, который где-то добыл Слава. На душе у Жени, несмотря на неудобство и тесноту в вагоне, было легко, и хотелось смеяться, шутки ее нового попутчика казались ей очень остроумными, ей было лестно и приятно его удивительное внимание. Она подумала: «Мои три ордена и гвардейский значок все же производят впечатление», но уже знала, что «впечатление» производят на Славу вовсе не ее регалии, а она сама.
В середине второго дня
— Безрукавку добавил. Так тебе будет теплее, — тихо проговорил он.
«Как хорошо, — подумалось Жене. — Сказал: «тебе».
…Целую ночь они просидели в маленьком зале ожидания на станции Ливны. Люди спали на полу, всхрапывали, тяжело вздыхали во сне. Дрожал язычок пламени в керосиновой лампе, освещал только один угол, В этих местах уже лежал снег, за окнами белело.
Женя и Слава тихо переговаривались, теперь им было совсем легко и просто, они обращались друг к другу на «ты». Почти шепотом Женя читала стихи. Прочла «Пять страниц» К. Симонова, стихи Суркова и Тихонова, милых сердцу, навсегда любимых Пушкина и Некрасова. Они сидели плечо к плечу, Слава держал ее за руку, нежно пожимал ее пальцы.
Женя почувствовала усталость, замолчала и незаметно для себя заснула. Голова ее склонилась к танкисту на плечо. Слава сидел недвижимо, боясь разбудить ее. Так они скоротали эту ночь.
В Москву поезд притащился поздно вечером 21-го ноября. Женя дала Славику (как она стала называть своего попутчика) адрес тети Евдокии Евдокимовны, и они расстались, договорившись встретиться вечером. Звякнул трамвай и дернулся; Женя, стоя на подножке, махала рукой — удалялась высокая темная фигура в длинной шинели…
«Завтра, вернее, сегодня я увижу его… увижу его… увижу его, — думала Женя, стоя на площадке дергающегося, качающегося вагона. — Что же это такое? Ведь я люблю его… люблю тебя. «Любовь нечаянно нагрянет, когда ее совсем не ждешь…» Нет, «ждешь», я ждала тебя, но, конечно, не так… Пожалуй, и вправду, «нечаянно», на аэродроме, из-за стружки в моторе… И совсем я его не ждала, сидела сиротой и мокла… Теперь у меня любовь? Я увижу его… увижу…»
В полутемном коридоре старого арбатского дома тетя спросонок ее не узнала и даже испугалась.
— Да это же я, Дусенька. Это я, — смеялась Женя, целуя тетю.
Она вбежала в комнату, бросила на пол свой рюкзак, огляделась:
— Вечность я не была в Москве! Тысячу лет не была! Все то же и мой любимый верблюд… Хорошо, что ты его сберегла.
— Боже мой, Женя, какая ты представительная стала!
— Правда, генерал?! Дусенька, у меня радость, я влюблена! Сейчас все-все расскажу…
Они проговорили до шести утра. На полчаса Женя залезла в ванну, а потом опять рассказывала про полк, про Славика, про
В Лосиноостровской они появились утром, на улице было еще темно. В маленьком домике спали. Позвонили — никакого ответа, позвонили еще раз — загремела цепочка. Женя, волнуясь и смеясь, быстро шепнула тете:
— Войди с рюкзаком, а я спрячусь и вбегу за тобой.
— Дуся, что так рано? — услышала Женя до слез знакомый голос. — Кто приехал? Племянник? Брат? — В голосе у мамы тревога, дольше интриговать было жестоко.
— Мамочка!!!
Она бросилась к матери на шею, в прихожую вышел отец, начались объятия, поцелуи…
— И ничего-ничего не написала, — сквозь слезы приговаривала мама.
— Так ведь не дошло бы все равно.
Пока Женя переодевалась в свое домашнее, Анна Михайловна суетилась в комнате и на кухне, задавала Жене вопросы, забывала, что собиралась сделать, останавливалась в дверях и, глядя на дочь, приговаривала:
— Какая же ты большая стала и совсем другая.
— Ну какая же, мамочка?
— Совсем другая, доченька, — вздыхала Анна Михайловна.
Максим Евдокимович надел очки и рассматривал Женины ордена:
— О третьем ты нам ничего не писала. «Отечественная война» II степени?
— Правильно. Ну что, написать, «пусть скажет отец, что гордится он дочкой, не только сынами гордиться должны!» Ведь так?
— Ты можешь поверить, Максим, что это твоя Женя? Мне не верится, — восхищенно сказала Дуся.
— Это я, самая, что ни есть, я!
А когда папа с тетей уехали на работу, Женя рассказала маме про Славика. Обняла ее сзади, положила по своему обыкновению подбородок маме на плечо (так она снялась с Диной Никулиной), сказала в ухо:
— Я, кажется, полюбила, мама, и, наверное, после войны мы поженимся. Ты не против?
Поспав всего три часа, Женя уехала в университет. Разделась внизу, привычно одернула гимнастерку и по широкой, по той же вечной лестнице поднялась в комнату комитета комсомола. На нее оглядывались совсем молоденькие мальчики и девочки, переставали говорить и смеяться, когда она проходила мимо, разглядывали ее ордена.
Знакомых в комитете она не нашла, но встретили ее тепло, ее знали, разговаривали с уважением и даже с почтением, и у нее появилось чувство, будто вся ее прежняя студенческая жизнь была давным-давно, не два, а двадцать лет назад, что она старше этих мальчиков и девочек не на три года, а на все тридцать.
«Как они со мною предупредительны! Как со старым человеком. А ведь мне с ними учиться после войны и может быть, на одном курсе», — думала Женя.
Кто-то из членов комитета побежал собирать студентов «устраивать зал». Женя огляделась — почти все так же, те же портреты, та же карта, только флажки теперь стоят намного дальше от Москвы, чем в 41-м. Она стала расспрашивать о знакомых и часто в ответ слышала: «Убит». Многие из сокурсников погибли под Москвой в ноябре — декабре первого военного года, когда она только еще начинала учиться в Энгельсе.