Повесть о жизни. Книги 1-3
Шрифт:
– Ну и матери твоей черт! Чуть я совесть не замарал из-за тебя, дурья твоя башка. Ты чего молчал? А еще студент!
А молодой рабочий снова хлопнул меня по плечу и весело подмигнул:
– Катись с богом!
На улице юнкера бросили ручную гранату. Красногвардейцы, прячась за баррикадой, начали выбегать на бульвар. Дом опустел. Опять с раздражающей настойчивостью загремели пулеметы.
Так я и не узнал, кто был тот молодой командир с маузером, что спас детей и женщин из нашего дома и спас меня. Я не встречал его больше никогда. А я узнал бы его среди десятков и сотен людей.
В
Еще не было того ожесточения, какое пришло после, во время гражданской войны. Красногвардейцы дрались «на выдержку», уверенные в своей победе, зная, что нервы у юнкеров скоро сдадут.
Новое, Советское правительство в Петрограде взяло власть. Страна пластами отваливалась от Временного правительства. И это, конечно, было известно московским юнкерам. Их дело было проиграно. Пули, свистевшие вокруг дома у Никитских ворот, были их последними пулями.
Мы сидели и говорили об этом. Поздняя ночь пахла дымом пожарищ. Зарева гасли. Только в стороне Киевского вокзала небо еще затягивал мутный багровый дым.
Потом на севере, со стороны Ходынки, послышался воющий звук снаряда. Он прошел над Москвой, и грохот разрыва раздался в стороне Кремля. Тотчас, как по команде, остановился огонь. Очевидно, и красногвардейцы и юнкера прислушивались и ждали второго взрыва, чтобы понять, куда бьет артиллерия.
И вот он пришел наконец, этот второй воющий и бесстрастный звук. Снова взрыв блеснул в стороне Кремля.
– Неужто по Кремлю? – тихо сказал старый пекарь.
Архитектор вскочил.
– Никогда не поверю! – закричал он. – Не может этого быть! Никто не посмеет поднять руку на Кремль.
– Понятно, никто не посмеет, – тихо согласился пекарь. – Это для острастки. Подождите, послушаем.
Мы сидели, оцепенев. Мы ждали следующих выстрелов. Прошел час, но их не было. Прошло два часа. Все молчало вокруг.
Серый свет начал просачиваться с востока, зябкий свет раннего утра. Было необыкновенно тихо в Москве, так тихо, что мы слышали, как шумит на бульварах пламя газовых факелов.
– Похоже, конец, – вполголоса заметил старый пекарь. – Надо бы пойти поглядеть.
Мы осторожно вышли на Тверской бульвар.
В серой изморози и дыму стояли липы с перебитыми ветками. Вдоль бульвара до самого памятника Пушкину пылали траурные факелы разбитых газовых фонарей. Весь бульвар был густо опутан порванными проводами. Они жалобно звенели, качаясь и задевая о камни мостовой. На трамвайных рельсах лежала, ощерив желтые зубы, убитая лошадь.
Около наших ворот длинным ручейком тянулась по камням замерзшая кровь. Дома, изорванные пулеметным огнем, роняли из окон острые осколки стекла, и вокруг все время слышалось его дребезжание.
Во всю ширину бульвара шли к Никитским воротам измученные молчаливые красногвардейцы. Красные повязки на их рукавах скатались в жгуты. Почти все курили, и огоньки папирос, вспыхивая во мгле, были похожи на беззвучную ружейную перепалку.
У кино «Унион» к фонарному столбу был привязан на древке белый флаг.
Около флага под стеной дома шеренгой стояли юнкера в измятых фуражках и серых от известки шинелях. Многие из них дремали, опираясь на винтовки.
К юнкерам подошел безоружный человек в кожаной куртке. Позади него остановилось несколько красногвардейцев.
Человек в кожаной куртке поднял руку и что-то негромко сказал юнкерам.
От юнкеров отделился высокий офицер. Он снял шашку и револьвер, бросил все это к ногам человека в кожаной куртке, отдал ему честь, повернулся и медленно, пошатываясь, пошел в сторону Арбатской площади.
После него все юнкера начали по очереди подходить к человеку в кожаной куртке и складывать к его ногам винтовки и патроны. Потом они так же медленно и устало, как и офицер, шли по Никитскому бульвару к Арбату. Некоторые на ходу срывали с себя погоны.
Красногвардейцы молча, с суровыми напряженными лицами, смотрели на юнкеров. Не раздалось ни одного возгласа, ни одного слова.
Все было кончено. С Тверской несся в холодной мгле ликующий кимвальный гром нескольких оркестров:
Никто не даст нам избавленья —Ни бог, ни царь и не герой.Добьемся мы освобожденьяСвоею собственной рукой.КАФЕ ЖУРНАЛИСТОВ
Восемнадцатый год пришел в оттепелях, в сером снегу и под таким мглистым небом, что дым из заводских труб доходил до облаков, останавливался и расползался под ними во все стороны тяжелыми клубами.
На московских улицах все так же пахло типографской краской, а на стенах висели сырые обрывки газет и плакатов.
Сверху на все эти бумажные клочья клеили декреты Советского правительства. Они были отпечатаны на рыхлой серой бумаге.
День за днем с неумолимой последовательностью эти резкие беспощадные декреты уничтожали пласты устоявшегося обихода, швыряли их прочь и провозглашали основы новой жизни.
Пока что эту жизнь трудно было себе представить. Смена понятий происходила так неожиданно, что простое наше существование теряло по временам реальность и становилось зыбким, как марево. Холодок подкатывал к сердцу. Слабых духом людей просто мотало, как пьяных.
Моя комната у Никитских ворот была разрушена обстрелами. Я перебрался в Гранатный переулок, в скучный кирпичный флигель, рядом с тем домом, где я родился двадцать пять лет назад. Я поселился у мрачной вдовы. Она сдавала комнаты только курсисткам и студентам.
К моей соседке, веснушчатой курсистке Липочке, дочери сельского учителя, часто приезжали из-под Рязани деревенские ее родственники и знакомые. Они привозили с собой запах мороза, яблок и зипунов.
Я расспрашивал их о деревне. Они осторожно вздыхали и вполголоса говорили, что в деревне не поймешь что. Вроде как пошла большая вода, а чего потом будет – неизвестно. Или разлив покроет землю плодородным слоем, или смоет начисто посевы. Вот так, мол, и деревня, – вся в страхе и радости. Главное, мужик взял землю. Теперь ее не оторвешь у него с руками.