Повести и рассказы
Шрифт:
— Садитесь вот хоть здесь, — показала им на сваленные кучей камышовые снопы.
Весеннее солнце еще не жгло, оно лишь приятно пригревало живым теплом, и степь дышала привольно, ветерком обвевая людей.
Учительница сказала:
— Вот здесь чувствуешь, что идешь сквозь воздух.
После этого и Оксана как-то по-другому ощутила на себе этот ласковый струящийся ветерок.
Примостившись на снопах камыша, молодые педагоги стали расспрашивать Оксану о сыне, об этом непутевом правонарушителе Кульбаке Порфире, и оказалось, что нисколечко не хочет мать жаловаться на него, нет ему от родительницы ни осуждения, ни проклятий. О чем бы ни заходила речь, улыбка снисхождения промелькнет, искринки слез, пусть выстраданных, но всепрощающих, порой даже гордых, уже вспыхивают в материнских глазах.
Марыся Павловна, не отводя взгляда, наблюдала за матерью Порфира, находя в ней сходство с сыном, — такая же лобастая, глаза серые, только большие (у того сорванца маленькие), шея высокая и худая, а при резком повороте головы жилы на ней напрягаются. В лице какая-то измученность, мгновенные вспышки возбуждения сменяются вдруг — как это бывает у людей нервных — быстрым упадком настроения, подавленностью, — видно, что нервы издерганы до предела… Газовая косынка, однако, повязана по-девичьи, губы подкрашены — этого не забывает. И лицо хоть и измучено, сохраняет все же привлекательность, во взгляде, сияющем, горячем, чувствуется внутренняя пылкость, затаенная страсть.
— Любовь слепа, это известно, — сказала учительница. — И хотя это трудно вам, мы все же просим вас рассказать о своем сыне по возможности объективно, ничего не скрывая.
А коллега ее добавил:
— Это пойдет ему на пользу.
— Он у меня и так не уголовный преступник!
— Мы и не говорим, что уголовный… Но ведь вы хотите, чтобы сын ваш вырос честным, мужественным, красивым… И мы тоже этого хотим.
И странное дело: с первого слова мать поверила им, почувствовала, что не должно быть у нее тайн от этих людей, которые отныне тоже несут ответственность за ее дитя.
— Извелась я с ним, изгоревалась, — призналась она. — Поглядите, какой стала, — показала на худые свои плечи, на жилистые руки, — а я молодая еще. И всему причина — он, он… Нету дня спокойного, а настанет ночь — тогда еще больше тревоги: бегу после кино в клуб, ночных сторожей спрашиваю: может, видели? Мечусь по селу, плачу, разыскиваю: где оно, несчастное мое дитя? Может, купалось да утонуло — не такой же он у меня пловец да моряк, как сам о себе наговорит… «Утонул!» — словно бы шепчет мне кто-то. И уже вижу, как на рассвете вытаскивают его неводом, посиневшего, опутанного рыбацкими сетями… Станешь потом спрашивать, где был, а он тебе наплетет с три короба, насочиняет всякого, только слушай, потому что он же у меня как Гоголь, — и улыбнулась вымученно сквозь налитую солнцем слезу. — Фантазий у него всяких — видимо-невидимо… Может, и вы уже слышали, как дедуся ранило и как его Рекс вытащил с поля боя? Что дедусь ранен был, это правда, с одним легким с фронта вернулся, а вот что Рекс, так откуда бы ему там взяться на поле боя…
— Воображение активное, мы это заметили, — отозвалась Марыся Павловна.
— Поверите, иногда он у меня прямо золотой: мамо, не убивайтесь, не плачьте, я буду послушным, заживем дружно, и школу не буду пропускать, завтра меня пораньше разбудите. Выбегая на работу, поставлю ему будильник под самое ухо, а он и будильник проспит, и до школы не дойдет — кого-то по дороге встретил, чем-то увлекся и уже обо всем на свете забыл! И уже в плавнях его ищите, там ему всего милее, там ему право-воля!
— Волелюб! — впервые улыбнулась Марыся Павловна.
— Ему хорошо, а мне… Места себе не нахожу. Брошусь на розыски, поймаю, высеку, да только разве ж побоями воспитаешь?
— А дедуся он слушался? — спросил Борис Саввич.
— О, пока дедусь был жив, дружба у них была — не разлей вода! И на рыбалку вместе, и на виноградники, бывало, бежит, когда дедусь стал сторожем, — не раз там в шалаше ночевал. Примчится оттуда радостный, веселый, докладывает: «Мамо, я сегодня ничего не натворил!»
— А вы не пробовали его своей работой увлечь? — поинтересовалась учительница.
— Пробовала. Возьму его с собой, дам ему тяпку в руки, покрутится возле меня, а только отвернулась — ищи ветра в поле! Да для кого же я эти кучегуры засаживаю? — с жаром говорила она, как будто сын наяву
Точно эпос, слушала Марыся Павловна повествование работницы обо всех этих будничных битвах, что продолжаются тут годами. Ведь вот как не просто оживить, окультурить считавшийся безнадежным пустынный этот край. Сначала нужно разровнять барханы, а потом засеять их житом в конце августа, а на следующую весну жито скосить, поднять плантаж, внести удобрения и еще раз засеять житом, а весной по нему уже сажают виноград с таким расчетом, чтобы, когда жито выбросит колосок, в это же время и виноград должен брызнуть листом, они как бы взаимно поддерживать будут, защищать друг друга… Оказывается, жито — одно из самых устойчивых растений на планете, жита боится даже осот, в этих условиях оно как раз и очищает землю, с жита тут все начинается… «Вот где властвует творческий дух человека, — невольно подумалось Марысе. — И эти люди, что целый край возвращают к жизни, они тоже — как жито…»
Не все из услышанного Марыся Павловна понимала, далека была ей вся эта виноградарская технология, но ясно для учительницы было одно: перед нею мастер, перед нею человек, который сумел оживить эти мертвые, бесплодные пески, что только и были начинены ржавым металлом войны. И хотя с сыном у этой женщины не совсем ладно, зато есть в ней иной талант: среди всех трудностей, среди раскаленных песков умеет выпестовать свой зелененький саженец!..
Борис Саввич оказался довольно компетентным в делах виноградарских, он с полуслова все схватывал. Марыся же Павловна чувствовала себя тут ученицей, наивной или, может, даже смешной, только о жите что-то в могла взять в толк, остальное же представляла себе довольно смутно. А она, гектарница… «Ох, если бы мы, педагоги, так умели растить детей, как эта женщина умеет выращивать свои саженцы!» Капризные, прихотливые, а ее слушаются. Даже из Алжира присылают ей сюда чубуки, и они здесь у нее проходят закалку. Самый страшный вредитель — филлоксера, ранее считавшаяся непобедимой, она тоже пропадает в этом огненном карантине. Ведь все лето здесь огонь, босою ногой в песок не ступишь, и лишь лоза виноградная каким-то чудом приживляется, откуда-то соки берет, развивается под Оксаниным присмотром. «Вот так, как мы саженцы, так вы детей наших берегите», — могла бы эта молодая женщина сказать сейчас Марысе, и это было бы справедливо. Самое дорогое, что есть у нее в жизни, — сына единственного отдала она тебе на воспитание, а ты… Сумеешь ли? Оправдаешь ли материнские надежды?
— Не отдала бы вам его, — сказала задумчиво мать, — да только ведь школа стонет… И соседки просят: отдай да отдай, Оксана, его в интернат, не то и наших посводит с ума да с толку собьет. Он же тут для всех камышанских сорвиголов авторитет.
— Чем же он этот авторитет завоевал? — спросил воспитатель.
— А тем, что верный товарищ. Хоть ты его убей, не выдаст, скорее даже на себя вину возьмет… И меньшого ударить не даст, напротив, заступится за него. Если уж так, мол, руки чешутся кого-то ударить — бей меня, я крепче, выдержу. Сам он ничего не боится, просто бесстрашный какой-то! Наверное, в деда пошел…