Повести и рассказы
Шрифт:
— Очень хорошо. Очень. И вы отвечайте ей — безо всяких обид… всяких подозрений… Я вас уверяю, если она так пишет, значит, еще есть надежда. В какие-то минуты она сама верит в свои слова. А слова — великая сила, однажды они ее же и победят. Она отбросит все склизкое, недоброе и побежит к вам, человеку доброму…
Много еще всякого говорила ему старуха с сухим длинным лицом, с сургучной родинкой на щеке, с высоким серебряным шаром волос на затылке.
И когда Михаил уже в сумерках возвращался в свою избу, он понимал, что только так и должен поступать, как советует ему старая учительница.
«Милая моя, я тут обустраиваюсь. Сколотил три скворечника, весной подниму. Во дворе бывшего радиоузла еще летом нашел старое динамо, а теперь перед печкой выстругал пропеллер из сухой лиственничной доски (лиственница не гниет), соорудил ветряную электростанцию. Когда ветер, мой пропеллер крутится, вольт двенадцать получаю прямо в дом. Куплю маленький телевизор, какие ставят
Бывшая учительница говорит, что можно принимающую тарелку поставить — будете ловить сотню программ. Другая местная старуха смеется: на тарелку-то чего не поймать? На тарелку-то и соболя можно поймать. Она имеет в виду закуску…
Я тебя очень люблю и очень жду, моя дорогая Настя!»
Уже отправив письмо через приезжавшего на охоту внука Аллы Митрофановны, Михаил встревожился: а не поймет ли Настя слова про соболя как намек на ресторан «Соболь»?! Ах, как-то случайно так получилось…
Но нет, Настя не восприняла эти слова как намек. Уже перед Новым годом она ответила:
«Милый, какой ты умный, прямо Робинзон Крузо. Все ты умеешь. А у меня тут жизнь все такая же… тоскливая без тебя… правда, начальница „Чайнворда“ подняла зарплату… У нас снег выпал. Ходишь ли ты на лыжах? Мне некогда…»
«Милая Настенька! Купи лыжи, чаще бывай на воздухе… если случается свободное время, читай хорошие книги. Я рад, что ты вспомнила про Робинзона Крузо. А есть еще хорошие книги у Ивана Бунина, рассказы… Почитай! Целую!»
«И я тебя целую, милый!..»
«Здесь говорят, ребенок ходит в лесу дикий, как Тарзан, мохнатый, но всё понимает. Может, я найду его, обогрею? Будет нам приемным сыном. Как думаешь?..» Нет, это письмо он ей не отослал. Еще испугается.
И что рыбы стали в речке свистеть — высунутся и свистят… не надо ей. Она нежная, она может испугаться…
Надо обучить собаку Насте лапу подавать. Пса Михаил уже назвал Дружком (собаке бегать без имени — это все равно что гражданину России жить без паспорта), а если Насте не понравится кличка, то можно и переназвать. А пес уже подрос, хвост бубликом, на белой пушистой груди черная запятая, а глаза умные. Иногда смотрит и смотрит Михаилу в глаза, словно что-то сказать хочет. Может, понимает, что хозяин одинок, жалеет…
— Ничего, Дружок! — бормочет Честнов, делясь с ним теплым супом. — Мы еще покажем! Мы еще на космос поработаем!
Может быть, приезжающим на зимнюю рыбалку стоит сказать, чтобы не ловили донную рыбу… хотя они за осетрами только и приезжают… Если сказать, не будет у Михаила приработка, ну да и Бог с ним! На еду и на керосин хватит. А когда он поступит в Академию…
«Настенька! От тебя долго не было писем, ты не болела? Спасибо, что написала!.. Мне иногда хочется залезть на крышу и закричать: Настенька, слышишь ли ты меня?»
«Дорогой Миша!.. Меня тронула твоя забота. Я слышу тебя. Нет, я здорова, но без тебя тоскую…»
«Милая Настенька…»
«Дорогой Миша…»
ДВОРЕЦ РАДОСТИ
Мы оказались в одной палате: он — после инфаркта, я — с пробитой в автомобильной аварии головой. Кроме нас тут валялись еще двое, но их койки были поодаль — и за книжкой не дотянуться, и не услышишь, о чем говорят. Ходить же мне первое время категорически запретили (хотя я, конечно, как только очнулся и понял: живой, я стал по ночам подниматься), но и когда врачи разрешили покидать постель, мне уже было ни к чему налаживать тесное знакомство с лежавшими вдали — я подружился с моим соседом, привык к его тихому голосу, тем более, что моего соседа, как и меня, одолевал один проклятый вопрос: зачем живет человек? Вы наверняка замечали, что в обыденной суматохе как-то редко задумываешься: «зачем» да «почему»? Живешь — и слава Богу. Но если вы побывали на краю, если вам привелось заглянуть в бездну, то, отойдя от этой бездны, вы норовите уже сами, по своей воле, вытянув шею, всмотреться в далекий пламенный мрак… И неизбежно становитесь философом, беря в ожившие руки чашку с горячим чаем или уловив, помимо мерзко-сладкого эфирного духа, в воздухе еще и тонкий запах женских духов: «Ах, как хороша жизнь! И проста, проста в своих загадках!..» И в голове начинают сверкать огненные слова: «Но зачем тогда всё это: муки совести, поиски истины? Может быть, стоит просто жить — есть, пить, спать? А каких нас больше любят женщины? Да и любят ли они? Может, они как кошки — великодушно делают вид, что любят, а им наши прикосновения, наши ласки нужны только для того, чтобы вырабатывалось электричество, от которого их глаза ярче, а кожа нежнее?..» Я попал в автокатастрофу из-за того, что торопился к своей красавице… не могла она в новой шубе приехать ко мне автобусом… а водитель из меня плохой. Я не успел увернуться — какой-то пьяный на МАЗе поддел и откинул мою машинешку на тротуар, аж под окна магазина… Женщина не дождалась, наверняка обиделась и вряд ли знает, где я. Но я и не просил никого позвонить ей: когда она узнает, пусть у нее будет побольше чувства вины. «Ах, я представления не имела, где ты! Бедненький, в больнице!..»
Но
— Ну, кто мене, скажите, знает? — Он слегка «упрощал» свою речь, он как бы привык стесняться того, что писатель, и всю жизнь доказывал словечками «чё», «тады», серой одежонкой, что тоже всякое повидал, от земли человек. — Только красноярцы и знают. Вот мне стукнуло шестой десяток. Если по правде, жизнь кончена. Хотя говорят: для писателя — самое начало зрелости, и на Льва Николаевича ссылаются. Ну, куды там, я не Лев Толстой, у нас имений не было… рос в холоде, ел, что попало… а самое главное — был атеист. Мы же все коммунистами были, писатели. Даже если не член, на собрание все равно должон прийти. И еще так на тебя смотрят: небось, чё-то неправильное задумал писать… это ежели до сих пор заявление не подал… А вступил — взносы, собрания каждую неделю… ты свой, ты тут… Так и варились, как грибы в черной воде, все как бы одинаковые, все тупые… Хотя каждый про себя-то знал, чего он стоит. И посылал, посылал в скромной бумажной папочке свои произведения в Москву — авось, умному человеку на глаза попадутся… И уж если вдруг твоя книга выходила в Москве, здесь на тебя начинали коситься… ишь, вырывается из круга… для наших кураторов из КГБ дополнительная забота: переписка, телефонные звонки… Но что наши страсти в сравнении со столичными?! Как-нибудь подкопишь деньжат, соберешься с духом да прилетишь в Москву — там игры пострашнее: во-первых, нашего брата, писателЕй, не двадцать человек, и не двести, а может, вся тыща! И все разделились на шайки-лейки, и у каждой шайки свой журнал… и стукачи ходят из компании в компанию, звезды на погоны набирают… А где-нибудь в бане или на рыбалке решается, кому нынче премию дать… Мне Коля Доризо рассказывал (он сам из добрых мужиков!): лет на пять вперед расписано, кому собрание сочинений издать, кому однотомник. Конечно, на провинцию им плевать. Но если ты прорвался с книгой под светлые очи всесоюзного читателя, то тебя тут же запишут к тем или этим… И бывает, на какой-нибудь писательский сабантуй издалека выдернут: вот, и о русской глубинке печемся… только ты тут, брат, голосуй за наших… Я-то лечу в столицу, робея, предполагая умные разговоры о вечности, о метафоре, о парадоксах истории, а там пьянка на три дня да хвастливый мат секретарей союза писателей… И когда вернешься домой, рассказать-то нечего. Коллеги подозревают, что там что-то особенное тебе порассказали, а поскольку ты молчишь, начинают злобиться: утаиваешь! Стал вхож к литературному начальству, нос задрал. Поганое время!.. Сейчас только от тебя зависит, что ты напишешь, о чем… другое дело, частные издательства могут на хрен послать: им нужны «дефективы», но могу и издать… из тщеславия… или морда твоя понравится… но уж курочить книгу не будут, указывать на намеки, на пессимизм героев… Хотя бы из лени. Но я сейчас о другом.
Бывали и счастливые поездки, когда судьбу благодаришь, что ты сюда попал… Ну, например, делегация русских писателей ездила поздравлять Расула Гамзатова в Дагестан. Конечно, и там без водки не обошлось… Но какие мудрые речи! Страстные стихи среди отдающих эхом гор! Какое уважение к старикам! Или, помню, был один раз в Доме творчества в Пицунде… живого Косыгина видел — оказывается, там рядом санаторий ЦК, что ли… Шел грустный такой старик с бритым помятым лицом… А вокруг божественная тишина. Белый гладкий песок, море на закате — как отвернувшийся подол неба, где край воды — не разберешь… Сосны, до корней раздетые ветром… Я тогда целую повесть разом отмахал, о своей целинной молодости… как поехал за девчонкой одной на комбайне средь ночи и попал хедером прямо меж двух деревьев… ни вперед, ни назад… Ну, влюбленный был, страдал… В село заходить — стыдно… обсмеют, а то и под суд отдадут… До утра разбирал, отвинчивал… и, освободившись от деревьев, снова собирал свой железный транспорт… и как раз на заре, под рев петухов, вернулся в поле, где наши спали… Обидно, в книгу эта глава не попала — редакторша из «Молодой гвардии», строгая дама с голубыми волосами, вынула сорок страниц и — в корзину. Когда книга вышла, я и копию тех страниц выкинул — мне показалось: и вправду ерунда… «мельчит» тему, как сказала московская редакторша. А сейчас-то думаю: если и было что доброго в той повести… Ну да ладно. Сам виноват. Вон, говорят, Астафьев все варианты хранит… молодец мужик. Это ж труд! Но я сейчас о другом. Я про Дворец радости.