Повести и рассказы
Шрифт:
Прокоп засмеялся, хлопнул Жука по плечу.
— Ну, ступай, скажи Кочанам… Скажи Кочанам, — помедлил он, — скажи, что, мол, у Прокопа слово верное, раз что, мол, сказал он — будет пастивать Круче, так оно и будет. Раз что сказал Прокоп слово, не будет пастивать Кочанам — так оно и есть!
— Подумай, — присоветовал Жук, уходя ни с чем, — не один я зову, мир зовет.
— Я те раз сказал про мир, помнишь? — крикнул Прокоп и опять засмеялся…
Но в этот день, под вечер, когда Прокоп невдалеке от деревни созывал стадо, чтобы гнать его домой, разыгралась история, которой не ждали ни Кочаны, ни
Выгоняя скотину из кустов, Прокоп заметил, как шарахнулась в сторону корова, чего-то испугавшись. Он посмотрел сквозь чащу заросли, белое пятно мелькнуло за одиноким деревом, раздвинулась и задрожала кучерявая листва. Прокоп двинулся к дереву, но из куста вынырнул невысокий парень и торопко, прямо пошел на Прокопа. Пастух сразу узнал парня и по тому, как он, согнув коленки, переставлял босые ноги, и по закаменелому, неподвижному лицу его понял, чего надо ждать. Это был кручинский паренек, которого Прокоп избил по осени кнутом в лесу, у костра.
Прокоп быстро присел, будто ушел в землю, и вдруг, подпрыгнув, юркнул в кусты. Но, пробиваясь через заросли, поворачивая вправо и влево, он увидел, как раздвигались верхушки кустов наперерез ему, ближе и ближе. Он стал круто забирать в другую сторону, но оттуда донесся треск сучьев, потом кто-то, запыхавшись, прокричал:
— Прямо гони, прямо!
И по кольцу, вокруг Прокопа, в шуме и треске кустов, в топоте ног разметались разноголосые крики:
— Влево забирай!
— Не уйдет!
— Тут он, тут!
Но Прокоп вырвался на чистинку. Кучка коров бродила по ней, пощипывая траву. Прокоп рванул по коровам кнутом — раз, другой, — и дико, по-звериному заорал. Скот сорвался с места, врассыпную повалил в кусты, круша и раздирая податливую чащу.
И пастух выбежал в поле.
Там, легко отмеривая частые коротенькие шажки, как иноходец, он — на бегу — понукал себя баском, довольный, что ушел от погони:
— Вре-ешь, че-го захотел!.. Рямонта поймать!
Но, завидя у сгороды мужиков, сменил иноходь на тяжелый усталый шаг, замахал руками и крикнул истошно:
— За-ре-за-ли!
Мужики побежали ему навстречу, думая о скотине, обступили его. Он упал наземь, застонал, ухватился за голову. Потом сразу вскочил, потряс кулаками на кусты, сказал, задыхаясь:
— На словах мне одно, а на деле? Где ж это бывало, чтобы пастуха бить? Вот те Кру-ча!
Мужики заспрошали наперебой — кто бил, где скотина?
— Кру-ча! — тянул Прокоп, издеваючись. — Выходит — дружить дружи, а нож за пазухой держи! Узнал я кручинские хлеба! Спасибо!..
Толком от него так ничего и но добились.
Мужики пошли с ним в кусты сбирать коров…
А придя домой, Прокоп сказал:
— Проска, Кочаны меня дюже назад уговаривают, а чтобы с тобой. Поттить, что ль?
И Проска торопливо, проглатывая слова, ответила:
— А чего ж не поттить? Чай, в Кочанах у себя дома…
1926
– СТАРИК -
Предисловие
В раннем детстве моем иногда слышал я разговоры о старине, и из небытия, из совершенной пустоты, из какого-то темного, зияющего «ничто» возникало настоящее. Как происходило это?
Часто речь велась о старом Саратове — городе, которого давно не было и который странно жил где-то тут же, бок-о-бок с моей маленькой жизнью. Саратов — моя родина. Задолго до моего рождения город начал расти, уходить в сторону от того места, где когда-то закладывалась его судьба. Но старые стены все еще сохранялись, улицы носили прежние названия, и вдруг, с неожиданной ясностью, почти до испуга осязаемо, я прикасался к прошлому. Мое воображение было так же велико, как мал был мой возраст, и я населял заброшенные улицы жизнью, которой не видали никогда даже мои деды. Так, настоящая жизнь включала в себя это прошлое с тою же силой действительности, с какой для меня — семилетнего мальчугана — действительны были дворовые игры, или мой утренний завтрак — молоко пополам с горячей водою, кусок сахару и саратовский белый калач.
Это — начальное основание рассказа…
Возможно, что одним из первых писателей, имя которого я узнал в детстве, был Николай Гаврилович Чернышевский. Мой отец немного знал его лично, имя его изредка поминалось у нас дома, когда — в прекраснодушии — отец рассказывал, «на какой бумаге любил писать Чернышевский, когда переводил сочинение немца Вебера». Наверное с тех пор я привык останавливаться на судьбе этого писателя.
Меня поразило недавно, что Чернышевского в детстве страшно тянуло посмотреть таинственный дом купца Корнилова — на углу Московской и Большой Сергиевской. В одном рассказе он писал: «Угол дома был закруглен и поднят куполом, выкрашенным зеленою краскою, между тем как остальная, тоже железная, кровля была красная».
Слова эти наполнены ужасом.
Угол дома, действительно, был закруглен и поднят куполом!
И как же не знать мне этого дома (в мое время — братьев Шмидтов), если я пугался не только пройти мимо него, но даже представить себе его подвальные окна, забранные кованым железом?
Этот дом на самом деле страшен. На протяжении века он излучает своими окнами, своим закругленным углом непонятное представление о таинственном.
И не реален ли был мир моего воображения, когда я вызывал к жизни старый, прадедовский Саратов — вот на этих улицах, около этих стен — и когда улицы и стены десятилетия назад и в пору моего детства жили одною неизменявшеюся жизнью?
В автобиографии, написанной в Алексеевском равелине, Чернышевский много уделил воспоминаниям о старом Саратове, и Самсон Иванович Быстров составил целый очерк о топографии города по свидетельствам писателя.
Наконец, случайно, я узнал торопливый набросок Чернышевского под названием «Покража».
История, описанная в наброске, произошла в Саратове, и сюжет ее я кладу вторым основанием моего рассказа…
И вот — последнее основание, третье: член общества «Арзамас» Филипп Филиппович Вигель, автор хорошо известных «Записок», говорит в них об Алексее Давидовиче Панчулидзеве. Имя это было так многославно в нашем городе, что даже до меня долетели обрывки чудесных, почти невообразимых легенд о былом саратовском губернаторе.