Повести и рассказы
Шрифт:
Федя задумался. Он, по правде сказать, не считал серьезным делом все эти нетопленые красные уголки, где народ сидит в шубах, курит и играет в шашки. В шашки можно и дома поиграть. Если бы настоящий клуб — другое дело!
И в эту минуту секретарь, должно быть, разгадав раздумье Федора, взял его за руку и сказал совсем другим, тяжелым голосом:
— Помоги.
Федор не отвечал, и секретарь заволновался, даже встал, не сводя с него глаз.
— Народу все больше становится, а кругом лес — ни театра, ни клуба, понимаешь? Может, когда-нибудь опера будет, а сейчас… Мы же не первого встречного берем! У тебя получится, имей в виду…
Ничего, может, и не было бы, если бы не эти слова секретаря, не эти горящие глаза. Федя взялся помочь
В углу небольшого барака, который когда-то был складом, а теперь стал залом для танцев и киносеансов, он наткнулся на запыленный, опечатанный сургучом ящик. Он сорвал печать, отпер гвоздем ржавый замок и нашел в ящике несколько новеньких коробок с шахматами и нераспечатанную посылку. В посылке оказалась стопка книжек — пьесы. Черные глаза Федора разгорелись. Он увидел маленькую сцену на том конце барака, там, где до потолка были нагромождены длинные лавки, увидел яркие огни справа и слева и декорации в глубине. Именно в эти дни Петр Филиппович в первый раз назвал Федю мечтателем.
Сам того не замечая, Федор быстро сошел по пружинящей под снегом щепе вниз к огням. Доски тротуара певуче застучали под сапогами, заскрипел снежок. Как всегда, Федор обошел свой длинный четвертый барак, рванул одну и вторую двери тамбура, обитые войлоком, и сквозь жару, сквозь сизые полосы махорочного дыма направился в свой угол в конец барака. Он миновал две огромные печи, обставленные со всех сторон валенками, от которых тянуло горячим кислым духом шерсти, пробрался к своему топчану, не глядя ни на кого, сбросил сапоги, кинул на топчан телогрейку и лег прямо на нее, вытянулся и замер, глядя вверх, на прогнутые доски потолка.
Он был мечтателем и понял это не сегодня. Много лет назад, еще в школе, учитель не раз говорил ему во время диктанта: «О чем ты задумался, Гусаров?». В восьмом классе, как это иногда случается в таком возрасте с молодежью, Федя стал все острее чувствовать непонятное беспокойство — желание полетать. Его тянуло на работу, к большим самостоятельным делам. В девятом классе он похудел, стал хуже учиться. Его все же перевели в десятый, но после экзаменов, несмотря на просьбы матери, он порвал туго натянутые постромки, бросил школу и отправился с бригадой маляров из жилищного управления красить крыши. Первое время ему нравилось ходить по гремящим железным крышам под быстрыми летними облаками. Но через полгода он заскучал, потому что маляры в его бригаде, молодые прямодушные ребята, хоть и работали споро, но разговаривали главным образом о денежной стороне дела. По воскресеньям они рыскали по городу в поисках «халтурки», ночами красили купола и стены в церквах или отделывали «под шелк» частные квартиры. Федя без сожаления распростился с этими ясноглазыми ребятами и вскоре уже запаивал примуса и чинил швейные машины в мастерской «Металлоремонт». Нет, и здесь ему не понравилось: работа в мастерской делилась, как и у маляров, на две части. Одна часть — явная — по квитанциям, а вторая — тайная — по соглашению с клиентами. Федя не смог найти товарища среди слесарей, острых на язык и прямых в денежном разговоре с хозяйками, и к новой весне поступил рассевным дневальным на мельницу.
Здесь он задержался дольше. Но вот пришла еще одна весна, и как-то внезапно, в одну неделю, молодые рабочие мельницы составили заговор и все завербовались, уехали, кто на Двину, кто в Казахстан — на большие дела. Откуда взялась эта повальная болезнь, никто не знал. Старший крупчатник говорил, что виноват во всем Федор: он перед этим целый месяц ходил с отсутствующим взором, а один раз даже прозевал, и мука прорвала шелковые сита. Первым снялся с места, конечно, он — уехал дальше всех, на строительство Фосфоритного комбината: там ждало его хоть и неясное, но настоящее, долгожданное большое дело.
И опять, и на этот раз видение растаяло, как только он подошел к нему вплотную. Большое дело исчезло. Теперь это была однообразная работа с серым
В этот вечер, лежа на топчане, Федя впервые подумал, что везде жизнь одинакова, как далеко ни были бы заброшены стройки. Везде одно и то же: осенние колеи дорог, прорытые колесами грузовиков и полные воды, звон железа, паровозные свистки, хлебные ларьки — ко всему одинаково привыкаешь, везде одинаково начинаешь задумываться о новых далеких и заманчивых местах. Но, если везде одинаково, стоит ли вообще куда-нибудь уезжать?
И где она, та счастливая купель, чтобы окунуться в нее и выйти гордым, нужным для всех человеком, таким, например, как инженер Алябьев, который открыл здесь фосфорит?
Федор лежал, угрюмо закусив кулак, глядя вверх. А вокруг него в это время текла, негромко шумела спокойная жизнь барака. В этом длинном и жарком помещении стояли в два ряда шестьдесят топчанов. Рабочие приходили усталые и, мирно побеседовав за чаем, сразу же укладывались спать. Одни спали днем, другие — ночью. Работали они на разных участках рудника. Одни бурили пласт желтого камня, другие взрывали его, третьи дробили, размалывали на шаровых мельницах. Жили в бараке машинисты электрических экскаваторов, строительные рабочие — плотники, бетонщики, возчики с конного двора и шоферы. Для каждого барак был только уголком быта и сна.
У Феди был сосед — Герасим Минаевич, человек средних лет, худощавый, молчаливый, с утомленным лицом, с запавшей верхней губой, под которой поблескивали стальные зубы. Герасим Минаевич дежурил на электростанции около дизелей — иногда днем, иногда ночью. Придя с дежурства, он брал из-под подушки кусок мыла, завернутый в тряпку, и, никого не замечая, думая о своих делах, шел к умывальнику. Целый час не спеша смывал он со своих рук нефтяную гарь, и лопатки его мощно двигались при этом под черной сатиновой рубахой, достающей до колен. Отмыв руки, этот неинтересный человек вытягивался на своем топчане, полный тяжелых дум, и засыпал, иногда даже забыв раздеться. Заговаривать с ним Федя никогда не пробовал — он предвидел короткий, равнодушный ответ.
У дизелиста где-то училась дочь, и он посылал ей каждый месяц деньги. Сам он уже, видно, не рассчитывал прошуметь в жизни и умолк. Молчание это раздражало Федора: он не хотел быть таким, как его сосед, не хотел сдаваться! Но тем не менее угол, который они занимали, назывался в бараке «тихим углом».
В этот вечер, когда Федя, лежа на топчане, задавал себе вопросы и не находил ответов, Герасим Минаевич был дома. Он только что пришел с дежурства и не спеша позвякивал соском умывальника на том конце барака. На его пустом топчане сидел бочком повар Аркаша. Он тоже пришел с дежурства и, как всегда, хоть на час, да надел свои синие бостоновые брюки и шелковую трикотажную рубашку салатного цвета, которая нежно обрисовывала его округлые плечи, грудь и добродушный живот. Повар не раз объяснял соседям эту причуду: когда наденешь хорошую вещь, чувствуешь себя человеком. Обнажив до локтей мучнисто-белые руки и потряхивая веселыми кудряшками песочного цвета, Аркаша выжидающе тасовал колоду карт.
Подошел усталый, задумчивый Герасим Минаевич, с полотенцем на плече, неторопливо вытирая руки.
— Ты уже здесь? — сказал он повару и бросил полотенце к стене. — Сдавай уж, шут с тобой.
Он даже не поздоровался с Федором. Федя, вздохнув, поднялся. Он знал: если у обоих соседей совпали дежурства, значит и ему придется весь вечер «гонять дурака», заниматься делом, от которого получал удовольствие один лишь повар. Герасим Минаевич и во время игры думал о своих делах, должно быть, о дочке, а карты бросал не глядя.