Повести Ильи Ильича. Часть третья
Шрифт:
В углу, среди кучи паутины, что-то завозилось и словно чихнуло, потом часто замахало крыльями, зашумело и выскочило на улицу, испугавшись собственного шума, и снова на меня опустилась гулкая тишина…
Вдруг показалось, что и эта тишина, и подпорка из брёвен, поддерживающая угол, и почти невидная паутина, и бледная звезда, и сырой ночной воздух – всё это навалилось на меня, подмяло, закружило и потащило за собой на неописуемую глубину! А сверху давило железо, много железа, всё тяжелее, сильнее, сильнее, пока уже я ничего не мог разглядеть – одно таинственное и необъятное «ничто» окружило меня и завладело мною.
Я не знаю, сколько продолжалось мое падение: миг,
Почему-то мне захотелось снять трусы.
В груди стучало, и было нестерпимо стыдно, как будто за мной подсматривали…
Никогда раньше со мной не было такого. Я смотрел на наготу и стеснялся себя. Было так необычно стыдно, что я быстро оделся и прикрыл веки, но ещё долго дрожал и не мог отделаться от противного чувства. Казалось, я очутился в городе, беззащитный и голый. Все смеются надо мной, тычут пальцами, а я мечусь по улицам и не знаю, что делать.
Стало так страшно, что я принялся быстро-быстро считать. Числа бегали за мной по городу и постепенно заменяли людей. Скоро всё так перепуталось: и люди, и числа, большие и маленькие, – что я перестал различать их. И наступил мрак…
Когда мрак рассеялся, я зачем-то стал забираться на песчаный, почти без растительности, холм. Круг холма росли маленькие яблоньки-китайки, достававшие верхушками до моих волос. Листьев на деревьях мало – одни красные яблочки с терпким вкусом… И всюду по сторонам – яблони, яблони. И среди яблонь бежал мальчик, с божьей коровкой на ладошке.
Коровка не хотела улетать, сложив крылышки.
Острые шипы карябали мальчику щёки, голые руки; ветви хлестали по лицу, но ему не было больно. Только хотелось бежать и бежать, без конца, по сказочному саду, и петь бессмысленную кричащую песню.
Бежать и бежать всю жизнь!
Когда я узнал, что бабушка умерла, – сердце замерло, а мысли стали путаться как в болезни. Верно, я на бабкиных похоронах тоже болел. Такое чувство было, что ее смерть остановила меня. Что я готов был уже прыгать и будто прыгнул с высокого берега в ледяную воду, начал перебирать ногами, но воды не почувствовал, – и замер дух…
Когда летел на похороны, я видел сон – плод усталости, боли и жалости.
Будто стоял я перед бабушкиным домом и боялся войти в него. Вдруг там никого нет? Один бабкин гроб на весь дом. Жуть какая…
Но все-таки пересилил себя и толкнул дверь.
Мне навстречу со старого дивана поднялась бабушка. Она была в растянутой шерстяной кофте, в тёмном платке, разукрашенном большими неживыми цветами.
Передо мной было знакомое морщинистое лицо, коричнево-угасающее, но живое, с большим носом, с натянувшейся в домашней полутьме кожей. Карие глаза были живые, с огоньком.
«Ведь ты умерла, – прошептал я. – Умерла!»
«Это хорошо, что ты пришел, – сказала она, не обращая внимания на мои слова. – Ксюша придёт скоро. Проститься с ней хочу…»
«Как мы с нею в девках хорошо жили! Ох, как ладненько… Я всегда маленькая да шустрая была, работала без роздыху. И так тяжело бывало, что руки на себя могла наложить. Да Ксения спасла! И к богу наставила. А хорошо как в церкови! И поют как… И так всегда легчает, и чисто становится, и радостно, только вот вслушаешься, перекрестишься, да все так шепчешь, шепчешь про себя: «И возрадуются рабы господни, увидя много милосердия божия, радуются небу, земле, солнцу и луне, и звездам, горам, холмам и деревам, травам, истинно и искренно радуются и морю, и рекам, и озёрам, и болотам»…
Вроде бы никто не заходил больше в дом после меня, а вдруг в комнате оказалась старушка лет семидесяти, с плывущим пятном вместо лица.
«Зачем звала, Липа?»
«Повидаться надо, Ксюша», – ответила бабка и вытерла лицо сестры своей ладонью.
«Кто, кто ты?» – закричал я испуганно.
Старушка молчала. Она не замечала меня и не слышала.
Дом я не узнавал больше! Всё сменилось. Обои пропали и скромная городская утварь – тоже. Остались голые стены, размашистая печь, икона в углу, а рядом с ней затаившийся в щели большой чёрный таракан.
Бабки разговаривали, сидя на крепко сбитой лавке.
«Вот, Ксюша, и жизни будто не было… А помнишь, как тебя на реку ночью водила? Ты ещё лешака увидала да бежать! Я к бабушке, что было сил. Она меня и давай хлестать: по щекам, по лицу, куда попало… Побежали за тобой, а ты лежишь и тихохонько смеёшься. На луну показываешь и ластишься к ней… Лицо бабушки как сейчас помню! Строгое такое, высокое. Говорит: «Не мешайте ей. Знать, богу приобщается». Так мне вдруг весело стало, что засмеялась я над бабушкой и битья жду, а она не дерётся… Помнишь, я допытывалась, что ты видела? А ты смотрела сурком, молчала и слов из тебя не вытянешь. А позже всё-всё рассказала, как на духу, и полюбила я тебя, не знаю, как полюбила!» – «И я тебя люблю, Липа! – подхватила Ксения. – Ух, как ты плясала! Помнишь? Я всегда у крылечка садилась, чтобы меня видно не было, и завидовала тебе горько, и сладко плакала… Войдёшь ты в круг, голову опустишь, раскраснеешься и поплывёшь павою! И так гордо, красиво, что я злую зависть забывала, а только смотрела и радовалась за тебя…» – «Не бередила бы душу, – загрустила бабка. – Я и поплясала только два годика, пока за мужа не взяли…» – «А голосиста-то ты была, Липа!.. Но и у меня голосок был, хоть здесь бог не обидел. Помнишь, как тянули с тобой вечером жалостливые песни? Ты мягкостью брала, а я силой, переливчатостью». – «Ох, помню! – бабка откинулась к стене и прикрыла глаза. – Постреляют у Рузаевки красные зелёных, а мы трупы собираем. Увозимся, еле на ногах стоим… Всё мерещилось мне, что тятя был среди мёртвых, да я его не нашла… И бабы вечером заплачут, а ты заведешь слабенько: «И-о-о-ох, са-лёз-ные времена…» Поём мы «Слезные времена», а я ничего не вижу, застило вокруг… Потом про молодца поём…»
Бабушка вздохнула и прочитала нараспев: «Летел павлин через реку, уронил перо…»
Баба Ксения напела: «Уронил перо, краше не было…»
«А наговорам веришь? – перебила бабка. – Наговорам людским, колдовству?»
«Верю! – кивнула баба Ксения. – Вот и сглазят если… Потому я такая на свет произошла, Липа, что глаз людской виноват».
«Что же я наделала! – закачалась бабка. – Ведь одних их на ведьму оставила!.. Знаешь ты про колдунью, что жизнь мою отравила?»
Баба Ксения подошла ко мне, села около и стала смотреть мне в глаза.
«Липа, почему ты детей растеряла?» – спросила Ксения.
Бабушка сморщилась и заплакала: «Не жили, Ксюша. Кого не молила, чего не подавала в церкви, – умирали маленькие. Как я по Зиночке с Борисом плакала! Большие уж были, а Боря чудненько так звал меня, будто обмирал радостно. Господи, жалко его очень… Коля на фронте погиб. А Машу колдунья скрутила. А это внучок мой, Игорь».
«Хороший, – баба Ксения затрясла увечными руками и сказала протяжно. – Разреши мне посмотреть на него… Я не сглажу, ни-ни! Тихо сидеть буду и смотреть! Ребеночка смотреть… Не мешайте мне ребёночка смотреть! – она тяжело задышала. – Я ти-хо сижу, не мешаю. Я в угол спрячусь! Не мешайте мне ребёночка смотреть!»