Повести о Ломоносове (сборник)
Шрифт:
Получив вместе с имением 212 душ крестьян «в вечное при той фабрике владение», Михаил Васильевич, обустроившись, созвал сход и выделил лучшие луга самым бедным из своих крепостных; собственный же его скот пасся наравне с крестьянским. Он запросто бывал во всех хатах и каждого приходившего к нему усаживал за стол и потчевал тем, что в доме было. Вначале крестьяне были в крайнем недоумении: барин как будто был важным человеком в Петербурге и имел чин, а с другой стороны, крестьянское хозяйство знал не хуже их, здоровался со всеми и при себе не позволял стоять. А потом привыкли,
Слух о таком странном помещике распространился на всю округу, и ближайший его сосед – владелец имения «Анненталь» барон Иван Иванович Фитингоф, женатый на внучке фельдмаршала Миниха, – как-то по глупости сообщил о причудах Ломоносова императрице. Елизавета Петровна не только не удивилась такому рассказу, но прочла Фитингофу нотацию:
– А вам известно, любезный барон, что я сама в селе Измайлове выросла, с простыми девками хороводы вожу и при всяком вояже истинный плезир токмо и имею от крестьян… И близкая мне особа также от крестьян происходит, однако же я сего вовсе не стыжусь…
Бедный Фитингоф краснел и бледнел, но было уже поздно. Однако Ломоносову было передано через Ивана Ивановича Шувалова, чтобы он «в сношениях с простым народом соблюдал приличие». После этого первый академик, посмеиваясь, сообщил крестьянам своим, чтобы при других они его «не срамили», хотя бы снимали шапки и кланялись, «потому как я – десьянс академик и почтение мне от всех указано свыше».
Несмотря, однако, на такую свою простоту, Ломоносов был требователен и строг, а лентяев и врунов терпеть не мог. Завидев где-нибудь грязную, нечищеную лошадь или худую корову, Михаил Васильевич тотчас спрашивал: «Чья?» – и записывал себе в книжку; тогда уж владельцу доставалось и за «крайнюю леность», и за прочие грехи. Если же записывал, что «запустение сие происходит от малоземельности», то подушные и прочие налоги брал на себя, помогал бедняку чем мог, чтобы тот поправил свои дела.
Особое внимание Ломоносов уделял здоровью крестьян: завел за свой счет фельдшера и аптеку, запретил крестить детей в холодной воде, заставлял содержать больных отдельно и очень бывал доволен, когда браки совершались по любви, а новобрачные были здоровыми и красивыми. Если же невеста попадалась щуплая, невзрачная, низкорослая, то Михаил Васильевич всякий раз грустно покачивал головой, каждый раз вспоминая про своих сородичей-поморов, у которых девки были здоровые и зимой наравне с мужчинами выбегали из парной бани охладиться в снегу.
Под таким барином чухонцы* поправились, стали богатеть. Сам же Ломоносов после первого, довольно продолжительного пребывания в деревне уехал назад в Петербург и с тех пор стал наезжать редко, оставив бурмистром* Адамку Кювеляйнена, худощавого подслеповатого финна с белесыми ресницами и волосами цвета соломы. Адамка Кювеляйнен расположил его кротостью. При разговоре кланялся низко, говорил «ваша вишкоротие», ходил босой, в рваных портках, домишко имел самый худой.
«Такой человек обижать народ не будет», – решил Михаил Васильевич и с легким сердцем уехал в Петербург.
Теперь
«С чего бы сие? – подумал Михаил Васильевич. – Доходу с деревни даже и одного алтына не беру, оброк я с них снял, а не токмо прибытка, но и довольства прежнего не видно».
У самого дома встретил его Адамка Кювеляйнен, в той же рубахе и портках, что и много лет назад, однако же весьма пополневший. Теперь брюхо у него выпирало вперед, а маленькие серые глазки заплыли окончательно на толстой роже.
– С приездом, графчик, ваше вишкоротие, – сказал Адамка тонким голосом и почесал одной босой ногой другую.
Ломоносов подозрительно его осмотрел и, ни слова не говоря, вошел в дом. Затопили камин в столовой, открыли ставни и окна. В комнатах стоял нежилой воздух – пахло сосной. Из «драндулета» вынесли погребец с напитками и провизией.
Адамка прислал жену Катарину прибрать в доме и постлать барину постель. Катарина скромно постучала в дверь, вошла, поклонилась в пояс.
Михаил Васильевич взглянул на нее и ахнул. Несколько лет назад это была маленькая, невзрачная, изнуренная непосильной работой женщина. Теперь же ее и узнать нельзя было. Она сделалась румяной, круглой как шар. Волосы ее были тщательно прибраны, бархатную робу* перетягивал затейливый пояс, на ногах были сафьяновые сапожки.
«С чего бы сие?» – снова подумал десьянс академик, принимаясь ужинать. Впрочем, с дороги он сильно устал и вскоре лег спать.
Утро было чудесное, блистательное. Солнце стояло высоко, озаряя своими лучами все пространство от холмов, покрытых темным лесом, до моря, ровные волны которого вдалеке мерно ударяли о берег.
Михаил Васильевич вышел на крыльцо без парика, с раскрытой грудью, в легком шелковом камзоле, летних чулках и немецких туфлях. Его лицо с немного приплюснутым и необыкновенно чувствительным до запахов носом сморщилось от удовольствия. Он постоял минутку, вдыхая ароматы утра, огляделся кругом, любуясь природой, острым глазом замечая каждую тень от куста, извилины холмов, и широко зашагал по деревенской улице к ожидавшему его экипажу.
Михаил Васильевич решил провести несколько часов у рыбаков – подышать соленым морским воздухом, а может быть, если удастся, и выйти в море на лодке – половить рыбу сетями.
Он ехал к своему приятелю, старому рыбаку Виртанену, летом жившему на самом берегу моря. Курт Виртанен, пожилой финн с морщинистым лицом, сидел перед своим приветливым белым домиком и чинил снасти. Ему помогал сын – высокий крепкий парень со светлыми волосами и спокойными голубыми глазами.