Повести рассказы. Стихотворения. Поэмы. Драмы
Шрифт:
– Чего вы?
– Я та-ак…
И вдруг смех этот прорвался:
– Ха-ха!… Бьют… и пусть быот!… Ха-ха-ха! Хватит! По-барствовали!… Ха-ха-ха! Слава тебе, господи, дождался народ…
Она перекрестилась.
Лицо у нее налилось кровыо, глаза сверкнули, она подперла бока красными, голыми по локоть руками и тряслась от смеха, как пьяная, так что большие груди ее ходуном ходили под засаленным платьем.
– Ха-ха-ха! а-ха-ха!…
Она не могла сдержать смех, непобедимый, пьяный, клокотавший в груди и только, как пену, швырявший отдельные слова.
– Ха-ха-ха!., всех… искоренить… ха-ха-ха!., чтоб и на развод… всех… а-ха-ха!…- Она даже всхлипывала.
Этот дикий хохот один плясал по комнате, и было от него так
Чубинский ухватился за стол, чтобы не упасть.
Этот смех бил ему прямо в лицо. Что она говорит? Что-то невозможное, бессмысленное…
Пани Наталя первая сорвалась с места.
– Вон! – крикнула она тонко и пронзительно.- Вон! Она еще мне детей перережет! Гони ее вон!…
Варвара уже не смеялась. Только груди у нее все еще ходили ходуном, а голова низко склонилась. Она поглядела искоса на барыню и, собрав посуду, тяжелыми шагами направилась в кухню.
Босые ноги шлепали по полу.
Чубинскому стало душно. Он весь дрожал. Сделал несколько шагов вслед за Варварой и остановился… Что-то невозможное… непонятное… Какой-то кошмар…
Побежал на кухню и открыл двери.
Там было светло.
Увидел Варвару. Она стояла у стола, сгорбленная, увядшая, спокойная, и что-то вытирала.
– Вар…
Хотел говорить и не мог.
Только смотрел. Большими глазами, испуганными, острыми и необычайно зоркими. Охватывал ими всю картину и мельчайшие подробности. Увидел то, мимо чего ежедневно проходил, как слепой. Эти босые ноги, холодные, красные, грязные и потрескавшиеся, как у скотины. Тряпье на плечах, не дававшее тепла. Землистый цвет лица… синяки под глазами… «Это мы всё съели, вместе с обедом…» Синий чад в кухне, твердую лавку, на которой спала… среди помоев, грязи и чада… едва прикрытую. Как в берлоге… Как зверь… Надломленную силу, которая шла на других… Печальную, тусклую жизнь, век в ярме. Век без просвета, век без надежды… работа… работа… работа… и все для других, для других, чтобы им было хорошо… им, только им… А он хотел еще привязанности от нее.
Не мог говорить. К чему? Все так ясно и просто.
Выбежал из кухни назад в столовую.
– Ты видела? – набросился на жену.-Не видела? Поди посмотри…
– Почему она не бастует? – кричал каким-то необычным голосом. – Почему она не бастует?
Бегал по комнате, точно кто-то стегал его кнутом; ему было душно, нечем было дышать.
Подбежал к окну и, не сознавая, что делает, начал отвертывать гайку. Быстро и нетерпеливо.
– Что ты делаешь? – кричала насмерть перепуганная жена.
Не слушал. Толкнул что было силы болт. Железный болт со звоном ударился о ставню, так что эхо отдалось под высоким потолком. Окно отскочило, ударилось половинками о косяки, и в комнату влился желтый, мутный свет. Осенний ветер швырнул внутрь целую тучу мелкой холодной пыли и каких-то неясных хаотических звуков.
– Почему она не бастует!
Ловил грудью холодный воздух и не замечал даже грозного клокотания улицы.
А улица стонала.
А-а-а…- неслось откуда-то издали, как от прорвавшейся плотины.
А-а-а…- катилось ближе нечто дикое, и слышались в нем и звон стекла, и отдельные крики, полные ужаса и отчаяния, и топот ног огромной толпы… Скакал по улице извозчик, и гнался за ним грохот колес, как безумный… Осенний ветер мчал желтые тучи и сам бежал из города.
А-а-а… а-а-а…
‹Февраль 1906 г. Чернигов›
ОН ИДЕТ
Набросок
Приметы были плохие. Становой, кажется, не удовлетворен был взяткой, и, хотя обещал, что не допустит погрома, ему верили мало. Хуже всего было то, что никто наверно не знал, отменят ли крестный ход с образом спаса, который должен был состояться завтра после церковной службы. Об этом с тревогой говорили в местечке, и лавочники, забыв о покупателях, оставляли свои лавки на волю божью, а сами собирались кучками на площади, посреди местечка. Здесь приглушенными, таинственными голосами, тревожно озираясь вокруг, передавали друг другу о каких-то подозрительных чужих людях, которые появились недавно в местечке, о панках-черносотенцах, которые были бы рады погрому, и о том, что их «пурицы», купцы побогаче, с раннего утра начали убегать из местечка со своими женами и детьми. Иногда разговор становился горячим и бурным, слова гремели, как возы с железом, и белые руки лавочников то и дело мелькали перед рыжими бородами. Но когда раздавался вдруг грохот колес по мостовой и большая бричка балагулы подкатывала к одному из домов побогаче, всеми окнами глядевшему на площадь, разговоры стихали, и все хмуро и злобно смотрели, как выносят поспешно из дверей всякий скарб, сундуки и подушки и бричка до краев наполняется женщинами и кудрявыми детьми. Когда же бричка исчезала наконец в облаках серой пыли, разговоры снова оживлялись и переходили в крик. Извозчик Иосель, крепкий, высокий мужчина, метался по базару с кнутом в грубых, узловатых руках и хвалился, что уже отправил все три своих фургона. Он уверял, что к вечеру в местечке не будет ни одной подводы.
Солнце еще не зашло, однако лавки уже начали закрываться. Всюду скрипели железные засовы, бренчали замки и ключи, гремели двери, заслоняя черный зев,- и в одно мгновение серые древние стены рынка выбросили вон всех людей. Площадь на минуту ожила, стала людной. Старые балабусты собрали со столиков булки и баранки, покрытые пылью, весь свой жалкий товар. Они охали, стонали и, сгибаясь под тяжестью корзин, спешили домой. Черные кучки понурых, охваченных волнением людей растекались с базара по тесным улочкам,- и на площади стало так пусто и тихо, точно весь гомон жизни обратился вдруг в серый камень.
Приближался вечер. Солнце росло, пламенело и медленно опускалось вниз. Красный туман поднимался на западе, и словно кровавые призраки надвигались оттуда на город. Сначала робко, поодиночке, а потом сплошными рядами. Беззвучной процессией прошли они между опустевшими стенами, оставляя на камне горячие красные следы и отражаясь в окнах своими кровавыми лицами. Древние стены дрожали от ужаса всеми своими морщинами, и только красные маки, которые росли вверху по карнизам, приветствовали гостей смехом. А когда солнце село и пришла ночь, как черная дума земли, красные гости исчезли и местечко совсем замерло.
В доме старого шойхета Абрума, при свете сальных свечей, шло совещание. Там собрались одни старые, почтенные люди, с морщинами опыта на бледных лицах, с белыми бородами, как у далеких предков. Все говорили разом, ибо всех одно волновало. Одни хотели собрать еще денег для станового, другим приходила в голову мысль просить защиты у попов. Иные же советовали собраться в синагоге и в молитвах провести ночь. Великий бог, который вывел израильтян из пустыни и доныне не дал им утонуть в волнах зависти других народов, еще раз отвратит от них руку врага. Все это было хорошо, но не могло ни объединить, ни успокоить. Когда же извозчик Иосель, у которого была крепкая грудь, перекричал всех и заявил, что молодежь решила защищаться, что она будет стрелять, и вытянул перед собой кнут, как револьвер,- ужас сковал всем уста и белые бороды, как увядшие, упали на грудь. Потом поднялся шум. Старый шойхет Абрум, который на своем долгом веку спокойно перерезывал горло тысячам кур и гусей, побелел и закричал: «Как! Они хотят стрелять! Эти сумасшедшие, эти безумцы! Эти политики! Они хотят пролить кровь, которая падет па наши же головы. Они накличут месть, и месть, как волк, пожрет наших детей, весь мирный народ!… Ай-ай!…»