Повести. Рассказы
Шрифт:
«Не знаешь ли ты, где я зачерпну себе воды, чтобы лицо умыть? — а шепотом шепчу ему: — Богом живым тебя заклинаю, скорее отсюда пойдем!»
Но всматриваюсь в него и вижу, что Лева не дышит… Отошел!.. Умер!..
Взвыл я не своим голосом:
«Памва! отец Памва, ты убил моего отрока!»
А Памва вышел потихоньку на порог и говорит с радостию:
«Улетел наш Лева!»
Меня даже зло взяло.
«Да, — отвечаю сквозь слезы, — он улетел. Ты из него душу, как голубя из клетки, выпустил!» — и, повергшись к ногам усопшего, стенал я и плакал над ним даже до вечера,
Ни одного слова я более отцу Памве не сказал, да и что бы я мог ему сказать: согруби ему — он благословит, прибей его — он в землю поклонится, неодолим сей человек с таким смирением! Чего он устрашится, когда даже в ад сам просится? Нет: недаром я его трепетал и опасался, что петлит он нас, как гагрена жир. Он и демонов-то всех своим смирением из ада разгонит или к богу обратит! Они его станут мучить, а он будет просить: «Жестче терзайте, ибо я того достоин». Нет, нет! Этого смирения и сатане не выдержать! он все руки об него обколотит, все когти обдерет и сам свое бессилие постигнет пред Содетелем, такую любовь создавшим, и устыдится его.
Так я себе и порешил, что сей старец с лапотком аду на погибель создан! и, всю ночь по лесу бродючи, не знаю отчего вдаль не иду, а все думаю:
«Как же он молится, каким образам и по каким книгам?»
И вспоминаю, что я не видал у него ни одного образа, окроме креста из палочек, лычком связанного, да не видал и толстых книг…
«Господи! — дерзаю рассуждать, — если только в церкви два такие человека есть, то мы пропали, ибо сей весь любовью одушевлен».
И все я о нем думал и думал и вдруг перед утром начал жаждать хоть на минуту его пред отходом отсюда видения.
И только что я это помыслил, вдруг опять слышу, опять такой самый троскот, и отец Памва опять выходит с топором и с вязанкою дров и говорит:
«Что долго медлил? Поспешай Вавилон строить? [122] »
Мне это слово показалось очень горько, и я сказал:
«За что же ты меня, старче, таким словом упрекаешь: я никакого Вавилона не строю и от вавилонской мерзости особлюсь».
А он отвечает:
«Что есть Вавилон? столп кичения; не кичись правдою, а то ангел отступится».
122
Вавилон строить. — Согласно Библии, после потопа древние вавилоняне пытались построить башню до небес, но бог смешал их языки, и они, перестав понимать друг друга («Вавилонское столпотворение»), рассеялись по всей земле. Здесь — мирская жизнь.
Я говорю:
«Отче, знаешь ли, зачем я хожу?»
И рассказал ему все наше горе. А он все слушал, слушал и отвечает:
«Ангел тих, ангел кроток, во что ему повелит господь, он в то и одеется; что ему укажет, то он сотворит. Вот ангел! Он в душе человечьей живет, суемудрием запечатлен, но любовь сокрушит печать…»
И с тем, вижу, он удаляется от меня, а я отвратить
Тут я стал перебирать в уме его слова, что такое: «ангел в душе живет, но запечатлен, а любовь освободит его», — да вдруг думаю: «А что, если он сам ангел, и бог повелит ему в ином виде явиться мне: я умру, как Левонтий!» Взгадав это, я, сам не помню, на каком-то пеньке переплыл через речечку и ударился бежать: шестьдесят верст без остановки ушел, все в страхе, думая, не ангела ли я это видел, и вдруг захожу в одно село и нахожу здесь изографа Севастьяна. Сразу мы с ним обо всем переговорили и положили, чтобы завтра же ехать, но поладили мы холодно и ехали еще холоднее. А почему? Раз, потому, что изограф Севастьян был человек задумчивый, а еще того более потому, что сам я нз тот стал: витал в душе моей анахорит Памва, и уста шептали слова пророка Исайи, что «дух божий в ноздрех человека сего».
Глава двенадцатая
— Обратное подорожие мы с изографом Севастьяном отбыли скоро и, прибыв к себе на постройку ночью, застали здесь все благополучно. Повидавшись с своими, мы сейчас же появились и англичанину Якову Яковлевичу. Тот, любопытный этакой, сейчас же поинтересовался изографа видеть и все ему на руки его смотрел да плещми пожимал, потому что руки у Севастьяна были большущие, как грабли, и черные, поелику и сам он был видом как цыган черен. Яков Яковлевичи говорит:
«Удивляюсь я, братец, как ты такими ручищами можешь рисовать?»
А Севастьян отвечает:
«Отчего же? Чем мои руки несоответственны?»
«Да тебе, — говорит, — что-нибудь мелкое ими не вывесть».
Тот спрашивает:
«Почему?»
«А потому что гибкость состава перстов не позволит».
А Севастьян говорит:
«Это пустяки! Разве персты мои могут мне на что-нибудь позволять или не позволять? Я им господин, а они мне слуги и мне повинуются».
Англичанин улыбается.
«Значит, ты, — говорит, — нам запечатленного ангела подведешь?»
«Отчего же, — отвечает, — я не из тех мастеров, которые дела боятся, а меня самого дело боится; так подведу, что и не отличите от настоящей».
«Хорошо, — молвил Яков Яковлевич, — мы немедля же станем стараться настоящую икону достать, а ты тем часом, чтоб уверить меня, докажи мне свое искусство: напиши ты моей жене икону в древнерусском роде, и такую, чтоб ей нравилась».
«Какое же во имя?»
«А уж этого я, — говорит, — не знаю; что знаешь, то и напиши, это ей все равно, только чтобы нравилась».
Севастьян подумал и вопрошает:
«А о чем ваша супруга более богу молится?»
«Не знаю, — говорит, — друг мой; не знаю о чем, но, я думаю, вернее всего, о детях, чтоб из детей честные люди вышли».
Севастьян опять подумал и отвечает:
«Хорошо-с, я и под этот вкус потрафлю».
«Как же ты потрафишь?»
«Так изображу, что будет созерцательно и усугублению молитвенного духа супруги вашей благоприятно».