Повести. Рассказы
Шрифт:
— Но тебя ничто не должно заботить, иди смело вперед. Ты хотела, чтобы я сказал правду. Да, верно, человек не должен кривить душой… Так вот, скажу правду: я стал другим потому… потому, что разлюбил тебя! Но это даже лучше. Ты можешь больше не тревожиться и идти работать…
Я ожидал взрыва, а ответом было лишь молчание. Лицо у Цзы-цзюнь вдруг стало пепельно-серым, как-то помертвело, но через какой-то миг она очнулась, глаза ее по-детски вспыхнули, заметались, совсем как у ребенка, который, изнывая от голода, ищет мать. Она же взывала к пустоте, страшась встретиться со мной взглядом.
Смотреть
В последнем номере «Друга свободы», я увидел собственные произведения. Я даже вздрогнул от неожиданности, почувствовав прилив сил. Есть, конечно, немало и других дорог, но жить так, как сейчас, невозможно.
Раз или два я навестил своих прежних знакомых, о которых давно ничего не слышал. В их домах было тепло, но меня до мозга костей пронизывал холод. По ночам я свертывался клубком в нашей комнате, которая казалась мне холоднее льда.
Холод колючими иглами пронизывал все мое существо, парализованное хронической болью. Сколько в жизни путей, а ведь я еще не разучился летать. И я снова пожелал ее смерти, но тут же снова раскаялся, осудив себя.
Сидя в библиотеке, я часто видел перед собой этот новый, светлый путь. Все осознав и набравшись мужества, Цзы-цзюнь уходит из нашего холодного дома, уходит без обиды, без ненависти. И я сразу ощущаю легкость, будто становлюсь облачком в небесных просторах: надо мной — синее небо, подо мной — высокие горы, безбрежные моря, громады дворцов, поля сражений, автомобили, иностранные биржи, особняки, светлые и шумные города, темная ночь…
Я жил предчувствием этой новой жизни.
Окончилась невыносимо тяжкая для нас зима, пекинская зима. Она мучила нас так, как мучает стрекозу балованный, злой мальчишка, привязав ее ниткой. Пусть он не до смерти ее истерзает, она все равно больше не взлетит и будет беспомощно биться о землю.
Трижды написав главному редактору «Друга свободы», я получил наконец ответ. В конверте было всего два чека — один на двадцать, другой — на тридцать фэней. А ведь я, чтобы его поторопить, истратил только на марки девять фэней — дневную норму полуголодного существования. Опять все оказалось напрасным, ушло в безвозвратную пустоту.
Но вот, наконец, свершилось то, что должно было свершиться.
Зима уступала место весне. Ветер уже не был таким холодным, и я целыми днями бродил по городу, возвращаясь лишь в сумерки. В один из таких вечеров я шел домой, как обычно, в мрачном настроении. А дойдя до дверей, совсем пал духом и невольно замедлил шаг. В комнате было темно. Я чиркнул спичкой, зажег лампу — как тихо и пусто было вокруг!
Ошеломленный, я услышал за окном голос хозяйки.
— За вашей Цзы-цзюнь приезжал отец, — сказала она очень просто.
Это не было неожиданностью, но я почувствовал себя так, будто меня стукнули по голове.
— И она ушла? — только и мог я спросить немного спустя.
— Да, ушла.
— Она… она что-нибудь сказала?
— Нет, ничего. Только просила передать вам, когда вернетесь, что она ушла.
Я не мог этому поверить, хотя вокруг было необычно тихо и пусто.
Мне хотелось бежать из дому, но там, за стенами, со всех сторон обступал мрак. Сквозь бумагу в окне хозяйской комнаты пробивался яркий свет лампы: там играли с ребенком, слышен был смех. Постепенно я овладел собой. Сквозь угнетавшую меня тяжесть стал смутно вырисовываться путь освобождения: высокие горы, безбрежные моря, иностранные биржи, пиршества при электрическом свете, окопы и траншеи, темная, беспросветная ночь, беззвучные шаги, удар острого меча…
Я ощутил внутреннюю свободу, из груди вырвался вздох облегчения. Я стал думать о расходах по переезду.
Лежа с закрытыми глазами, я представлял себе долгожданное будущее. Но к полуночи видение исчезло. Во мраке мне вдруг представилась целая груда съестного, потом выплыло пепельно-серое лицо Цзы-цзюнь. Умоляюще, по-детски смотрели на меня ее глаза. Я очнулся, и все исчезло.
На сердце снова стало тяжело. Почему я не потерпел еще хоть несколько дней? Зачем так резко и поспешно объяснился с ней? Теперь Цзы-цзюнь знала правду. Все, что ей отныне осталось, — это нещадная, как палящее солнце, власть отца — ростовщика для своих детей, презрительные взгляды посторонних и в довершение ко всему — пустота. Как страшно пройти всю жизнь в одиночестве, под суровыми и презрительными взглядами окружающих, сгибаясь под бременем пустоты! А в конце пути — могила, и то без надгробия.
Не надо было открывать ей правду. Мы ведь любили друг друга, и ради этого я должен был лгать, если действительно дорожил правдой, чтобы Цзы-цзюнь никогда не ощущала этой давящей пустоты. Ложь, разумеется, та же пустота, но ведь и перед концом — также тяжело.
«Если сказать Цзы-цзюнь правду, — думал я, — она найдет в себе силы без оглядки решительно и мужественно пойти по своему пути, как однажды решилась начать жизнь со мной». Но тут я, пожалуй, ошибся. Ведь смелость и бесстрашие ей придала в то время любовь.
У меня не хватило мужества нести бремя лжи, и я предпочел взвалить на плечи Цзы-цзюнь бремя правды. А она, сгибаясь под тяжестью этого бремени, должна была идти по жизни, преследуемая суровым отцом и презрительными взглядами всех остальных. И все потому, что полюбила меня. Я дошел до того, что желал ее смерти… Я вдруг увидел засевшего во мне подлого труса. Неважно, правдив он или лжив, но его должны изгнать сильные духом. А она, уходя, все еще надеялась, что я смогу жить…
Надо было уезжать из переулка «Предвестник счастья», где стало необычно тихо и пусто. Стоит только уехать, казалось мне, и Цзы-цзюнь вернется. Мы ведь в одном городе, и настанет день, когда она вдруг придет, как приходила прежде, в домик землячества.