Повести
Шрифт:
— Что страшно, сынок?
— Вдруг он выстрелит! Лошадь напугается.
Отец кладет топор ко мне на колени.
— Держи-ка, сынок, в случае чего…
Въехали в березняк. Тьма. И во тьме в лесу четко слышно движение обоза. Говор, скрип колес, дыхание лошадей. Лошади настороженно храпят.
— Пошел, пошел! — кричат сзади для храбрости, для острастки, и гулкое эхо раскатывается по лесу.
Когда выехали опять в поле и лес остался позади, — загадочный и немой, — отец вздохнул и первым делом вынул свою табакерку, понюхал,
— Что, тятя, молитву, небось, читал?
— Береженого бог бережет, — сказал он.
Я спрыгнул с телеги и чуть не упал, — отсидел ноги. Ехали теперь широкой дорогой вдоль столбов. На фоне зари — тени зданий возле станции. Слышны гудки паровоза. Вот и полотно железной дороги, одинокая будка. Рядом с ней переезд. Шлагбаум открыт. Мужики торопят лошадей, чтобы скорее переехать через полотно. Скоро и наша очередь. Отец нахлестывает Карюху, но она шагу не прибавляет. Вдруг шлагбаум, похожий на верею колодца, дрогнув, начинает опускаться.
— Поезд, поезд! — закричали впереди.
Поезд был еще далеко, но мужики уже прикрыли лошадям глаза, некоторые подводы свернули в сторону. Прикрыл глаза Карюхе своим картузом и отец. Стоит, насторожившись, и, как бы оправдываясь, говорит:
— Она, дура, метнется, ось сломает.
Скоро, сверкая огнями, показался санитарный поезд.
Отец, увидев кресты на стенках вагонов, трижды «осенился», а Карюха стоит себе как ни в чем не бывало. Над ней хоть гром трахни или снаряд разорвись, — все равно.
Поезд, мерно грохоча, как гигантская веялка, скрылся, хищно мелькнул за поворотом красным огоньком и ушел вдаль, к Пензе.
Скрипя, поднялся шлагбаум, и подводы, торопясь, тронулись через переезд.
Взошло солнце и сразу осветило все, что было покрыто туманом, находилось во тьме. В крайних дворах поселка голосисто пели петухи…
Въехали в огромное базарное село. Не успели добраться до половины улицы, как со всех сторон невесть откуда к нам нахлынули люди.
— Что везете? — слышалось то возле одной, то возле другой подводы. — Почем?
Среди скупщиков было много военных. Один подошел к нам, ощупал воз, спросил отца:
— Почем отдашь, старик?
— Как на базаре, родимый.
— Там рубль сорок. Даю полтора.
Отец закряхтел. Эх, как бы не обманули?
— Нет, я на базар отвезу.
Некоторые уже остановились, торгуются. Пронырливо шныряли и штатские, скупщики оптовых лабазных купцов. Кое–где начались пререкания между ними и военными. Еще подошел к нам в поддевке юркий, остробородый.
— Овес, что ль? Развяжи, — и он уже запускает руку в воз.
Его за руку берет военный и чуть не отталкивает.
— Я закупил.
— Закупил, да не купил? Почем?
— Два целковых, — говорю я наобум.
— Рупь семьдесят хочешь?
Эге, вон что! Значит, овес подорожал. Нет, надо везти на базар.
Кто-то из расторопных мужиков сбегал на базар, узнал цену. Цена разная, но
А военный снова вернулся.
— Ну, солдат, для армии продавай, а не мародерам. Раненый?
— Так точно, господин унтер, — ответил я. — Продать можно. Цену говорите сразу, чтобы не торговаться.
— Рубль шестьдесят.
— Прибавляйте пятнадцать копеек и говорите, куда везти.
— Ехать недалеко, прибавлю еще гривенник.
И весь наш обоз рассыпался — кто куда. Пока ждали очереди у амбара военного интендантства, пока ссыпали, утро разгулялось. Отец принес в платке кучу денежных марок, связанных в стопки. Начиная с желтых — копеечных, на которых портрет Петра Первого, и кончая десятикопеечными с Николаем Вторым. Считать их — обоим хватит на два дня.
Порожняком едем на базар. Уже открылись лавки, ларьки, снуют бабы с бутылками.
— Хмельного квасу, квасу! — выкликают они сонными голосами.
Посреди базара наглухо огорожен пруд, а в нем ключевой родник. Ключ очень сильный, и вода из пруда стекает в три огромные, соединенные лунками, колоды. Возле них, обросших зеленой слизью, трязь, топь. И гуси, гуси! Целые стада. Так и лезут под телеги, под ноги лошадям, копаются в овсяной розвязи. Много тут для них корма. Но и сами нередко попадают в чей-либо мешок.
Пьют лошади, увязая ногами в тине, и тут же рядом, припав грудью на край колоды, пьют хозяева.
Отец пил, сняв картуз. Лысина его блестела на солнце. Чмокнув копытами, напившаяся Карюха выбралась из топи, и отец повел ее туда, где останавливался народ.
Подводы все ехали и ехали — порожняком и с хлебом. Из трактира слышались уже пьяные крики, звуки граммофона. Вокруг торговались, хлопали по рукам, пьяно кричали. Баба несла на базар солдатские штаны и ботинки. Собаку, потерявшую хозяина, гоняли от подводы к подводе. В кузницах — стук и грохот. Привезли готовые колеса, оси, дуги. Теснее становилось на базаре. Пиликнула гармонь, раздался припев и смолк. Видно, хватил гармонист, да маловато. Девок, сколько девок! Ходят гурьбой, грызут семечки, смеются. Два пьяных. Один несет арбуз, другой четверть с бражкой. Подошли к чьей-то телеге и — хрясь арбузом, только зерна. Как искры, в стороны да лошадь вздрогнула. Тут же пьют из горлышка и закусывают арбузом.
Идет ватага ребят. Видимо, очередные рекруты. Шумно и озорно толкают встречных девок. Врываются в кучу молодых солдаток. Смех, визг и притворная ругань.
Наконец-то идет мой отец. И не один — опять с Госпомилом. Они несут по большому арбузу и по половинке пирога. По глазам видно, что отец уже хлебнул. Идут, о чем-то весело разговаривая. Отец раскраснелся, хотя и без того он красный, а Госпомил посинел.
— Петя, проголодался?
— Долго ты там пропадал.
— Мы сейчас живо. Держи арбуз. Ну, кум, — обратился он к Госпомилу, хотя тот никогда кумом ему и не был, — давай расстилаться вот тут.