Повести
Шрифт:
— Сколько? — спросил его военный.
Не задумываясь, тот ответил:
— Семнадцать.
Старик снова принялся размахивать руками, кричать. Но военный тихо и ласково ответил ему:
— На войну берем, старина. Солдат надо кормить!
— У меня двое воюют, — прохрипел старик.
— Вот им и пойдет.
— Мне тридцать дает лавочник.
— То лавочник, а то казна.
— Дурак — не отдал! — воскликнул старик со слезой.
— Не умен, выходит, — согласился тот.
И
Мать стоит в двери и дрожит, будто ее лихорадка треплет. Отец рядом со мной. Он без шапки. Лысина его блестит на солнце.
— Тятька, — шепчу ему, — я буду с ними говорить.
Быстро бегу в мазанку, надеваю на шею косынку, кладу в нее руку.
Вот они все ближе, ближе. Пройдут или остановятся?
— Здорово, солдат, — не доходя, говорит писарь. Я отвечаю. Он кивает на руку: — Болит?
— Да, не заживает.
Еще что-то хотел он спросить, но уже подошли все. Я смотрю на военных. Один из них унтер, второй — прапорщик.
— Здравствуй, — говорит прапорщик тихо.
— Здравия желаю, ваше благородие, — отвечаю я не спеша.
— Давно с фронта? Что с рукой?
Вынимаю из косынки руку, показываю. В глазах его пробегает не то сочувствие, не то брезгливость.
— У них телка, — вдруг выпаливает староста.
Прапорщик смотрит на старосту, потом опять на меня. И не старосту, а меня спрашивает:
— Это ваша изба?
— Да, наша.
— Как вы в ней живете?
— Я ночую в мазанке, а остальные в сенях.
Плохо живете, воин. У вас есть лишний скот?
У меня ноги задрожали.
— Телушка есть, верно. Только, ваше…
— Самим нужна?
— На избу мы ее хотим продать. Телушка-то дрянь.
Мать вышла. Лицо у нее синее, губы почернели.
— Господа хорошие, не отбирайте. Люди знают, как живем-то. Ранетый вот, да на войне трое, да пятый готовится, — сразу выпалила мать.
Офицер удивился и спросил старосту:
— Правда?
— Вся семья — сплошь солдаты, — ответил староста.
— До свиданья, солдат. Поправляйся, — сказал офицер.
Не помня себя от радости, я быстро ответил:
— Спасибо, ваше благородие.
Офицер, отойдя, оглянулся на нашу избу, покачал головой и что-то стал говорить старосте.
— Вот, мамка, — чуть не кричу я матери, которая все еще дрожит, — чудо-то какое. Гони телушку во двор. Откармливай, и не будем ждать второй реквизиции.
Я решил, что телушку спасла моя рука. С нежностью вынул я ее из косынки.
Неожиданно подвернулась мне работа. Вот уже несколько дней, как мать и отец ходят на поденную к дьякону — молотить овес. Прибегает мать с тока и, запыхавшись, идет ко мне в мазанку, где я, по примеру Фили, тоже взялся починить иконостас.
—
— Лошадь чья? — спросил я, боясь своей Карюхи.
— Дьяконова. Он хотел Селиверстова парня позвать, а я ему и намекни про тебя. Как, можешь?
— Конечно, — обрадовался я.
— Тебе и Ваське по полтиннику. Рупь на день. Мне — семь гривен, отцу — рупь. Это дьякон-то жалеючи нас. Охотников много. А он по отцу жалеет. Ведь лысый-то наш дружит с ним, на клиросе, как теленок, мычит. И я дьяконице угождаю, белье стираю. Они вроде благодетели!
Я бросил работу, надел холщовую перчатку, сунул ломоть хлеба в карман и отправился с матерью к «благодетелям». На току у дьякона я этим летом еще ни разу не был.
У попа, у дьякона и у псаломщика тока рядом. Между ними огромные клади ржаных и овсяных снопов. Особенно много их у попа. У дьякона меньше, у псаломщика совсем мало. Клади попа высокие, как трехэтажные дома, ровно выложенные. Так и хочется оштукатурить их глиной.
Молотьба идет вовсю. У попа гудит конная молотилка, работают человек двадцать, у дьякона — в восемь цепов. Молотить в восемь цепов очень трудно Цепы бьют, словно пулемет.
Возле сарая дьякон осматривает веялку.
Ко мне подходит Дьяконова дочь, красивая белокурая Соня, пристально смотрит на меня, на мою руку и певучим голосом спрашивает:
— Больно было?
— Не совсем, — говорю.
— Скажите, как это получилось?
— Да очень просто: хвать, и нет руки. Ерунда. Соня, вы не волнуйтесь.
Сказав «подождите», Соня убежала. Скоро она вернулась, неся что-то в фартуке.
— Возьмите, в поле пригодится.
Ба, да тут штук десять яблок! И еще каких! Сахарная бель!
— Спасибо, Соня. Очень много.
— Братишке дайте.
— Всем братьям хватит.
Васька уже подвязал чересседельник, ждет меня ехать. Он не подходит к нам, стесняется Сони.
Мы с ней стоим за кладью. Нас не видит ни се отец, ни молотильщики.
— Спасибо, — еше раз говорю я, рассовывая яблоки по карманам.
Но она не уходит.
Вдруг вижу, она краснеет и, чуть отвернувшись, тихо говорит:
— А не забыли, как мы играли вместе?
Я тоже краснею.
— Да, помню, — срывающимся голосом говорю ей. — Мы с вами… играли, кажется… в жениха и невесту?.. По скольку лет тогда нам было?
— Вам… двенадцать, мне… одиннадцать.
— Вот, Соня, какие мы были глупые. Теперь вы совсем невеста.
— А вы жених.
— Конечно, по годам и я жених, только никчемный, — говорю я, не глядя на нее. — Ну, Соня, надо ехать. Я снопы взялся вам возить.