Повести
Шрифт:
— Так что, — просмеявшись, сказал Парамон, — с морем, брат, шутки плохи. Оно и идти–то вроде не широко, верст десять всего, а как закрутит…
— Хорошо вы тут устроились, — оживая, благодарно улыбаясь, говорил Горчаков и осматривал будку, стульчик, добротную одежду Парамона; с каждым глотком горячего чая он оттаивал, приходил в себя. — Со всеми удобствами! Только транзистора не хватает, музыки…
— Вот, правда што, радио бы сюда, приемничек! — рассмеялся в ответ Парамон. — Рыба только худо ловится, непогодь, поди–ка, чует. Ну да тут не рыба главное, а рыбалка. Я сроду так не рыбачил, у нас преж–то не знали такой рыбалки. Сетями, переметами, на жерлицу — знали. А чтоб так… Это уж городские научили, а оно вон как интересно! Без рыбалки–то скука у нас зимой, безлюдье, на сотню дворов только и наберется что десятка полтора жилых–то. Вечером поглядишь —
На расспросы Горчакова, почему же такое безлюдье, в чем дело, Парамон задумчиво, время от времени вытаскивая леску и проверяя наживку, рассказывал печальную историю деревни. Он ведь тут родился, Парамон, тут вырос и еще помнит, как тетерева–косачи садились на березы рядом с домом и как он, будучи мальцом, стрелял в них из дробовика, положив ствол ружья на заплот. Тогда моря не было и в помине, только река протекала, паромная переправа работала супротив Белодедова. В пойме реки были богатые покосы, травы в пояс вымахивали, ягоды всякой бери не хочу! И черемуха, и боярка, и дикая смородина, и малина с ежевикой. «Вот тут все и было, — Парамон показал пальцем вниз, себе под ноги, — теперь это все там, на дне…»
Отец его был хорошим плотником, он и его, Парамона, сызмальства плотницкому, столярному делу обучил. Когда образовалась в Игнахиной заимке артель, работал Парамон в артели, а вечерами учился грамоте, прошел четыре группы ШКМ, а потом в районном центре еще курсы столяров кончал. Чем артель занималась? А тем, что делали клёпку, а из нее бочки сбивали. Сани делали, дуги из черемуховых стяжков гнули, седелки мастерили, телеги, ходки, брички; из тала плели корзины и большие короба, лопаты вытесывали, топорища. А кроме того дуб для дубления кож и овчин заготавливали, лапник для хвойной муки. Был тут небольшой заводишко, который и перерабатывал этот лапник. Электричество к заводу подвели, ну и деревню заодно уж осветили. Он, Парамон, и женился–то как раз на работнице с этого завода, на местной чалдонке. Деревня немалая была: школа, больница, клуб. Грибы кооперация принимала, пушнину, бруснику. А он еще и плотничал, дома ставил — все какой приработок. В ту пору у них с Марьей уже дети пошли, кормить–поить, обувать–одевать их надо было. Ставил дома, косяки к ним, рамы, наличники да ставни делал. А тут — война… Воевал в сибирском лыжном батальоне, был ранен в ногу, коленную чашечку осколком напрочь снесло. Нога вот и сейчас плоховато сгибается, а к непогоде кость шибко мозжит–ноет. Война здорово ударила по артели, по заводу, по деревне. Машинистов, слесарей, считай, никого в живых не осталось, и завод остановился, закрыли совсем; артель вот–вот развалится. Пришел с войны, надо бы ишо лечиться, нога болит, но когда лечиться–разлеживаться? Не знаешь, за что хвататься, хоть в артели, хоть в своем хозяйстве. Ну, кое–как подняли артель, мало–мало стали на ноги, а тут — трах! — указание вышло всех лошадей на мясо изводить. Ну а лошадей не стало — кому нужны наши сани, наши дуги, телеги да брички?.. Закрыли и артель. Что делать? Где работать? Уезжать куда–нибудь? Дак ведь свое гнездо тут, могилы родителей, детки малые тут же схоронены, мальчик и девочка умерли в одночасье от коклюша. Оставалось, правда, еще трое, три сына, старший–то уж учился в школе. Ну, пошел Парамон в бакенщики. А тут — на тебе, другая беда! — построили под городом плотину, и разлилось море, затопило всю пойму, вода подошла к обрыву, к самой деревне, покосы затопило, деревня отрезана от людей оказалась: с одной стороны бор — конца ему нет, а с другой стороны — море. Переправу–то перенесли в другое место, к деревне Кузьминке, за восемнадцать верст, потому как Кузьминка в аккурат супротив районного центра стоит. И стали в эту Кузьминку перетаскивать сперва школу, потом больницу, одни вон фундаменты остались… Клуб перестал работать, картины казать не стали, ну, тут и вовсе гибель пришла деревне. Потому как детишкам негде учиться, молодым негде ни работать, ни повеселиться, а старому больному человеку хоть ложись да помирай. Вот и стали избы заколачивать да уезжать, кто в Кузьминку, кто в другие деревни, а кто в район подался либо прямиком в город. Горько было смотреть, как на глазах хиреет деревня: он, Парамон, любил ее, знал здесь каждый ключик–родничок, каждую гриву, каждую дорожку в бору, в добрую половину домов труд свой вложил.
И вот тогда стали обращаться к нему, к Парамону Хребтову — а он как раз в то время был депутатом местного Совета — городские люди с просьбами, разреши, дескать, купить брошенные избы у их хозяев, мы, мол, летом будем жить и участок
Те, первые, сказали, видать, своим знакомым, а те знакомые — еще кому–то. И повалили из города покупатели, и всем им он разрешал селиться. Как вдруг — бац! — вызывают его в райисполком…
Ну, он побрился, надел чистую рубаху, новый пиджак, поехал. И еще когда плыл на пароме в райцентр, то к разговору приготовился. «Не дам, — мысленно заявлял он председателю райисполкома, — не дам Игнахиной заимке сгинуть! Ведь и я, и ты, Силантий Митрич, — оба мы выросли здесь, отсюда на войну уходили, сюда искалеченными вернулись, хозяйство подымали, дома поправляли. То ли забыл, как у нас жилы от натуги трешшали?..»
Зашел в кабинет, сел, страху никакого перед строгим лицом председателя.
— Ты что же, Парамон Ильич, делаешь? Ты почему самоуправством занимаешься? На сельсоветской да лесхозовской земле дачников селишь? Неужто не знаешь, что по закону этого делать нельзя?
— По закону, говоришь? — перебил Силантия Парамон. — Я не знаю, по какому закону ты живешь. Я знаю один главный закон. Земля, которую наши с тобой деды и прадеды когда–то распахали, от леса очистили, своим по том полили, — земля эта пустовать не должна! Она рожать должна, Митрич! А допустим ее гибель — это преступление, и мы с тобой преступники. — И, дрогнув голосом, спросил в упор: — Неужто не жалко тебе, Силантий, родную деревню?
— Да жалко, жалко, Парамон! Но нельзя же… Ну, кого мы селим? Кто они такие? И чего они сюда лезут?.. — уже не грозно, уже сбавив тон, говорил председатель; было видно, что он согласен обмозговать это дело.
— Чего лезут? — наступал Парамон. — А я тебе скажу, чего они лезут, скажу. Перво–наперво селятся люди пожилые, пенсионеры, здоровьем упавшие. Вот они на нашем свежем воздухе, в земле потихоньку копаючись, его и хотят поправить, здоровье–то. По лесу походят, на бережку с удочкой посидят, морем–красой полюбуются, душой успокоятся. А попутно картошку, огурчики да помидорчики выращивают, грибы–ягоды собирают и к себе в город везут. Имеючи эти запасы — смекаешь–нет? — они уже в магазин не побегут за овощами, с государства их не потребуют, государству облегченье. Но я те скажу больше, Силантий Митрич, я те скажу о ребятишках ихних. Ведь они, детишки–то, целое лето при стариках. Они здоровеньки таки делаются на свежем–то воздухе, на парном–то молочке. Но и это ишо не все. Они на земле работать приучаются, полоть, окучивать учатся, чего сроду бы не случилось в городе. Смекаешь–нет, Силантий?.. — многозначительно и даже как бы грозя пальцем председателю, говорил разволнованный — аж щеки разгорелись — Парамон.
Задумался председатель, умолк. Долго молчал, взвешивал что–то в уме. А потом сказал серьезно, веско:
— Ладно, Парамон. Детишками ты меня доконал. Договоримся с тобой так. Ты у меня не был, я тебя не видал. Поступай как знаешь, а я попробую смотреть на это дело сквозь пальцы. Понял?
И с тех пор теребить сельсовет перестали, а сельсовет перестал теребить его, депутата Хребтова Парамона.
А городские ехали и ехали, и каждый, прося его, депутатского, благословения на жительство, говорил: «Места — то у вас! Воздух–то, воздух!»
— Ишо бы! — не без гордости за свою деревню отвечал Парамон, подписывая купчие на избы и дома с усадьбами. — Живите на здоровье!
И подхватили умирающую было деревню на руки городские люди или, как их в деревне поначалу называли, отдыхающие. Как их ни называй, а именно они–то и не дали Игнахиной заимке сгинуть. Не дали зарасти дикой травой огородам, не дали сгнить и развалиться избам. «Всяко было с деревней, — дивился про себя Парамон, — и так ее жизнь поворачивалась и этак. И разные люди в ней жили в разные времена. Но такого ишо не бывало: чтоб что ни дом, что ни изба, то либо врач живет, либо учитель, либо инженер, либо летчик. А то даже профессор поселился, даже писатель есть и оперный певец. А есть — подумать только! — генерал в отставке. Такого Игнахиной заимке и не снилось!..»
Горчаков слушал рассказ старого Парамона, и странно ему было до такой степени, что все происходящее порой казалось не то сном, не то фантастикой. Город, семья, работа, привычная, наезженная колея жизни куда–то отодвинулись… и вот сидит он, Горчаков, в какой–то странной будке посреди оледеневшего буранного моря и слушает странного, еще час тому назад неведомого, старика Парамона… Горчакова разморило от чая и от сухого тепла, исходящего от печурки, и порой он погружался словно бы в дремоту.