Повседневная жизнь Льва Толстого в Ясной поляне
Шрифт:
кустиках у ручья. Ястреб проснулся и сидел на копне. Галки летели в поле…»
Охотничья горячка начиналась с сентября, с появлением зазимок, утренних легких морозцев, сковывающих тонким льдом землю, устланную павшей листвой.
Толстой любил охотиться вместе со своими братьями в Никольском-Вяземском, Пирогове. Иногда к ним присоединялись Фет и Тургенев, тоже заядлые охотники. В этих местах травили лисиц, волков и зайцев. В Ясной Поляне охотились на болотах в Дегатне или Малахове, стояли на тяге в Старом Заказе. Но особенно любили охотники леса за рекой Воронкой, на месте Старого пчельника и Круглого осинника, на болотистой поляне.
В мае 1880 года Толстой с Тургеневым охотились здесь на вальдшнепов. Ружейную охоту знатоки называли «охотой по перу». В этом виде охоты Льву Николаевичу не было равных.
Иногда охота становилась для Толстого веселым занятием, особенно если к нему присоединялась
Не стану описывать самой охоты, она была уже описана несколько раз, скажу только, что удачная травля
вызывала истинную радость охотников, выраженную всеми общим говором, смехом и оглушительным не то визгом, не то криком Тани, который далеко несся по полям».
Князь Д Д Оболенский рассказывал, что однажды «после охоты на Льва Николаевича нашел какой-то особенный стих, и он начал читать на память стихи, восхитив своим чтением». Когда хозяин был на охоте, гостей принимала его жена. «Стройная, изящная, простая в манере, в каждом движении, — вспоминал граф Соллогуб. — А туалет — проще простого: белый капот и поношенные деревенские башмаки. Потом, когда появилась фигура Наташи ("Война и мир"), я не представлял себе ее домашнего туалета иначе, как на лад графини Софьи Андреевны». Вскоре приехал хозяин, легко соскочил с лошади: «…сухой, широкоплечий, в неопределенного цвета блузе, в болотных сапогах, с ружьем за плечами, окруженный собаками». Толстой и Соллогуб вошли в дом, где гостя поразило обилие книг и собачьих следов.
Псовая охота являлась типичным дворянским занятием. Для нее был нужен особый азарт, кураж — сродни ночной карточной игре, также являвшейся характерной приметой времени.
Охотиться отправлялись «по пороше» — свежевы- павшему снегу, на котором легко «читались» заячьи следы. В поле охотники выбирали подходящее место — группу деревьев или небольшую рощицу. Ловчий расставлял охотников вокруг нее, а псари во главе с доезжачим пускали в лес гончих, задачей которых было спугнуть зайца, выгнать его из леса и гнать по открытому полю. Заяц попадал в зону действия одного или нескольких охотников. Тогда с привязи спускали борзых. Героем охоты являлся тот, чья борзая первой настигала зайца, ему отдавалась добыча. Удачной охотой признавалась такая, которая приносила добычу в 15–17 зайцев за день. Успех зависел не только от удачи, но и от умения ловчего выбрать место охоты, от количества борзых и способности гончих догнать добычу.
Порой Лев Николаевич устраивал охоту в честь важной персоны. Однажды он организовал такую охоту,
посвятив ее А. М. Исленьеву, деду жены, старику весьма колоритному — хранителю живой истории. Поехали с борзыми в наездку. Толстой взял с собой восьмилетнего сына, который уже вполне хорошо ездил верхом на высокой, зато смирной «Каширской». Лев Николаевич с малых лет приучал детей ездить верхом без седла и без стремян. Он дарил им то легавую собаку, то ягдташ и часто говорил детям в шутку: «Когда вы вырастете большими, у вас будет три ружья, кинжалы, собаки, верховая лошадь».
Лев Николаевич был убежден, что собака «сердцем бежит, а не ногами», так же как люди делают дело не умом, не руками, а сердцем. Собаки, как и лошади, были излюбленной темой разговоров в семье писателя. Например, как у охотников называются хвосты разных животных: у лисицы — труба, у волка — полено, у зайца — цветок, у борзой — правило, у гончей — гон, у сеттера — перо, у пойнтера — прут, у дворняжки — хвост. Когда у Льва Николаевича было отличное настроение, он говорил: хвост закорючкой.
Трудно было представить, что страстный охотник, медвежатник, борзятник когда-нибудь станет противником охоты и назовет ее «гонянием собак».Однажды знакомый Льва Николаевича сказал, что не понимает, как такие люди, как Тургенев, Хомяков
которая попала под кухонный топор ради обеденного стола.
К старости Толстой был глубоко убежден в том, что охота является варварством. Он не раз говорил о том, как трудно ему было отказаться от врожденного охотничьего азарта. Ведь и отец, и дед по отцовской линии были заядлыми охотниками, считая это занятие чрезвычайно важным. Не так давно он увидел, как собаки гнались за зайцем. Если поймают, подумал он, будет жалко. Но, слава богу, не поймали.
Как-то раз, гуляя, писатель услышал выстрел и догадался, что стрелял сын Илья. Лев Николаевич нарочно пошел другой дорогой, чтобы только не видеть убитой дичи. Он нередко советовал молодым людям бросить эту забаву. «Нехорошее дело! Нельзя убивать! Все живое хочет жить. Мне совестно говорить это потому, что я сам до 50 лет охотился на зайцев и на медведей. Вот это у меня след от медведя», — и показал рубец на правой стороне лба.
Теперь он был убежден, что охота — атавизм и что люди скоро откажутся от этого занятия. Моду на охоту он считал очень жестокой. Например, Самарин охотился без всякой к тому наклонности, а племянница Толстого Варя Нагорнова, с 15 лет охотившаяся вместе с писателем, всего-навсего следовала обычаю. Читая рассказ Чехова о борьбе охотника с волком (рассказ «Волк». — Н. //.), Толстой вспомнил о бешеном волке, укусившем его бульдога, который вскоре взбесился. Этот случай с любимой собакой Булькой он описал в рассказе «Булька и волк». А еще вспомнил о бешеном волке, который покусал урядника и мужика, и как баба задушила волка, когда тот бросился на ее сына. Она сунула волку в пасть свою руку почти по локоть. Теперь, приходя с прогулки, Толстой рассказывал, что видел рябчика и что совестно было бы стрелять в него.
Итак, охота со временем потеряла свою привлекательность. Погоня за хищником, жажда его крови более не возбуждали писателя, не ассоциировались с жертвоприношением. Почти 30 лет он поэтизировал охоту, с античных времен считавшуюся прерогативой избранных. Но наступила пора переосмысления, и то, что ког
да-то казалось романтичной забавой, привычным от вечности, он расценивал теперь как варварство и зло. Правда, иногда инстинкт охотника все же в Толстом просыпался: при виде бегущего волка он не выдерживал и по инерции начинал кричать. Волк останавливался. Тогда Толстой начинал свистеть, и хищник убегал прочь. Лев Николаевич понимал, что вся привлекательность охоты заключалась для него в способности перехитрить опасного зверя, это и заставляло его во время схватки забывать о жестокости.
В каждом четвероногом существе Толстой теперь видел личность, воплощение божества. Ведь Бог, как полагал яснополянский пантеист, «един для всех, и он — везде». О собаках он знал все: как они «улыбаются» и как не выдерживают человеческого взгляда. Как-то за обедом, когда под столом сновали собаки, Лев Николаевич припомнил, что в Москве на Смоленском базаре сидевшие за решеткой огромные псы могли выдержать его взгляд три минуты.
Во время прогулок по окрестностям Ясной Поляны Толстого непременно сопровождали собаки, и он считал совершенно справедливым решение Артура Шопенгауэра включить в завещание в качестве наследника своего «умного пуделя» и назвал это достойным поступком. На прогулку Толстой обычно брал с собой состарившуюся сибирскую лайку, которую ценил за «ум и оригинальный, самостоятельный характер и за приятный лай». «Ну что, Белка, пойдем гулять?» — говорил он, и она медленно поднималась на своих слабых лапах и, виляя хвостом, прихрамывая, следовала за хозяином. Белку, как и других собак, Толстой очеловечивал, считал, что у них особый характер. Он дорожил ласковым, смышленым Шариком, приносившим ему из передней шапку и радостно тыкавшимся в него мокрым носом. А Толстой подбадривал своего питомца: «Ну, поговори со мною, Шарик!» Собаки любили его, даже недоверчивая Жучка часто ластилась к нему. Он разговаривал с ними, гладил и жалел их. Лаявшей собаке обычно ласково говорил: «Не сердиться».