Повседневная жизнь русских литературных героев. XVIII — первая треть XIX века
Шрифт:
Итак, типичный представитель «нашего времени» — романтический герой с головы до ног. Но Печорин действует в мире, заявленном как реальный. К концу 1830-х годов силы романтизма почти иссякли. Все «Гяуры» и «Корсары», все вампиры и призраки уже порядком надоели публике. Она хотела чего-то плоть от плоти текущего дня. И тут в России, с привычным опозданием, появился великий романтик, которого притягивала поэтика зла.
Его герой — «невероятный» и «испорченный», но страдающий. «Княжне начинает нравиться мой разговор, — замечает Печорин в дневнике. — Я рассказал ей некоторые из странных случаев моей жизни, и она начинает видеть
Не зло, а озлобленность, за которой можно угадывать тоску по пониманию. «Ей было жаль меня! — запишет герой о Мери. — Сострадание — чувство, которому покоряются так легко все женщины, впустило свои когти в ее неопытное сердце». Дальше с бедняжкой можно делать, что угодно. «Первое мое удовольствие — подчинять моей воле все, что меня окружает; возбуждать к себе чувство любви, преданности и страха… Быть для кого-нибудь причиною страданий и радостей, не имея на то никакого положительного права, — не самая ли это сладкая пища… Зло порождает зло; первое страдание дает понятие о удовольствии мучить другого».
Если хоть на мгновение поверить тому, что герой сам говорит о себе, он окажется существом инфернальным. Печорин точно дразнит недогадливых читателей: «Смешно подумать, что на вид я еще мальчик: лицо хотя бледно, но еще свежо; члены гибки и стройны; густые кудри вьются, глаза горят, кровь кипит…»
Ему приятно выставлять себя едва ли не Вампиром. Он уверен, что человеческая душа, оброненная ангелом на землю, извращается, пережив падение. Вспомним, что говорил Печорин Мери: «Я сделался нравственным калекой: одна половина души моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я ее отрезал и бросил, — тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей ее половины».
Желание мучиться и мучить, издеваться, дразнить, поглощать чужие чувства, а с ними и жизненную силу свойственно злым духам. Эти качества так заметны в Печорине именно потому, что он заявлен как герой реалистический. Но по сути им не является. Перед нами романтический образ, погруженный в неромантическую обыденность.
Как выглядела бы повесть, если бы была написана в сказочном ключе? «Бэла» стала бы рассказом о случайной жертве. «Тамань», где герой встречает духа вод — ундину, которая едва не топит, а потом обворовывает его, — историей о временной потере способностей. «Княжна Мери» — о неудачной попытке восстановить силы за счет молоденькой барышни; и о том, как враги, узнав тайну героя, хотят умертвить его, но он выходит победителем. «Фаталист» — история о поимке другого волшебного существа, в роли которого выступает пьяный казак, зарубивший Вулича. Пленив его, Печорин как бы забирает чужие способности. Он снова прежний.
Кто такая Вера и почему, несмотря на случаи близости, герой не обретает силы через нее? В контексте волшебной сказки — это женщина, которая когда-то обратила Печорина. Он любит ее, но знает, что им предстоит расстаться. Вера прикована к старику и вскоре должна умереть. А герою даже нечем с ней поделиться! Мери остается недопитой, благодаря требованию брака со стороны матери. Жениться — значит войти под своды церкви, чего герой сделать не может. В перспективе, на персидских дорогах он все-таки совершит роковой шаг и погибнет.
Такое повествование было бы в духе стихотворных переводов Жуковского из немецких романтиков.
«Боже, как грустна наша Россия»:
Вместо эпилога
Слова Пушкина, произнесенные им после того, как Гоголь прочитал ему первые главы своих «Мертвых душ», как нельзя точнее передают ощущение, часто возникающее при чтении отечественной классики. Иностранные путешественники XVIII–XIX веков много писали о том, что по характеру русские склонны к созерцанию, меланхолии, даже тоске, объясняя эту особенность северным климатом: затяжной зимой и коротким слякотным летом.
Действительно, ни ласкового моря, ни зеленых пиний на фоне солнечного неба. Когда декабрист А. В. Поджио, уже после Сибири, посетил Италию, родину предков, он не мог понять, зачем дед покинул этот «благословенный, счастливый край». Ссылки на нищету и голод его не убеждали: в России хлеб достается труднее, а жизнь не в пример горше. Отсюда и склонность любую беду переживать как светопреставление, так ярко отразившаяся в национальной литературе.
Сохранилась реальная история, послужившая Гоголю отправной точкой для рассказа об Акакии Акакиевиче Башмачкине. Один из мелких столичных чиновников был страстным охотником на уток и мечтал купить английское ружье. Долго копил, наконец приобрел дорогую игрушку, отправился пострелять, но при залпе уронил штуцер в болото. После случившегося бедняга потерял аппетит, слег и чуть не умер от огорчения. Сослуживцы собрали деньги и купили товарищу точно такое же английское ружье.
Мало того, мемуаристика второй четверти XIX века сохранила истории о том, как император Николай I, встретив бедно одетого чиновника, снял с себя шинель и подарил ему.
Счастливый финал? Но из таких историй не смогла бы вырасти чеховская интеллигенция. Ни глубокого страдания, ни исторических обобщений, ни «печалования» о судьбе России подобный рассказ не дарил.
Между тем прототипы часто оказывались удачливее своих литературных воплощений. Будет слишком уничижительно считать, что некогда страдавшие и боровшиеся люди — только материал для создания вторичной, художественной реальности. Ведь именно они проживали ту самую повседневность, от которой Чацкий искал по свету, «где оскорбленному есть сердцу уголок». Возможно, прообразы героев дальше от читателя, чем персонажи текстов, но ближе к Создателю реальности первичной. А значит, и к прошлому во всей его полноте и неоднозначности.
Так, «princesse Moustache», княгиня Усатая, — Наталья Петровна Голицына, старая графиня в «Пиковой даме» Пушкина, — не только не умерла при загадочных обстоятельствах, но и годами деспотически правила семьей, не выделяла сыновьям их доли наследства, из-за чего Д. В. Голицын, уже будучи генерал-губернатором Москвы, просил императора повлиять на матушку: в противном случае ему не на что было устраивать приемы, соответствующие статусу.
Граф Андрей Петрович Шувалов, поделившийся чертами с лермонтовским Печориным, женился на дочери генерал-губернатора Кавказа Софье Михайловне Воронцовой (то есть все-таки выбрал «княжну Мери»), а в эпоху Великих реформ занимался организацией московского земства.