Повседневная жизнь жен и возлюбленных французских королей
Шрифт:
С момента вступления на трон Генриха II такая аллегорическая конструкция быстро заняла достойное место в спектакле, где продуманные мизансцены призваны были удивить зрителей своим великолепием и взволновать намеками. Посещения королем своих добрых городов становились пышными торжествами, декорации и сценарии которых подчинялись строгим правилам, и именно они позволили придать куртизанке атрибуты божества и превратить эту неоднозначную фигуру в Диану-небожительницу, чувственную Диану, разделившую с королем и ложе, и власть. Такое уподобление богине в наибольшей степени проявилось в Лионских торжествах, где затейливое представление воспроизводило лесные забавы божественной Дианы-охотницы, в его чертах уже без труда можно угадать смелое предвосхищение той легенды, которую позднее Анет и Фонтенбло восславят в дерзких и незабвенных деяниях. Когда 23 сентября 1548 года король вступил в Лион, его встречали спектаклем, наполненным изобилием символов, двусмысленно приобщавших королевскую славу к олимпийскому величию его возлюбленной, причем она объявлялась покровительницей короля, королевы и королевских детей, что нанесло глубокую обиду королеве. Вершину большого обелиска, установленного в честь этого события, венчал лунный месяц, символ Дианы, а по бокам его красовались изображения, среди которых выделялись королевский девиз, большой лук бирюзового цвета и переплетенный вензель Дианы и Генриха (две буквы D, справа и слева сомкнувшиеся с буквой Н), который мог сойти и за две буквы С, окаймляющие букву Н, — выражение почтения достоинствам
44
Теургия — общение с добрыми гениями.
Король-солнце и его возлюбленная-луна, Феб и Диана, брат и сестра — до чего же доходил ее обман? Мы не доверяем поэтам — ни Ронсару, ни Маньи или Дю Белле, — что корыстная муза, невыразительная в их безвкусной лести, мало на что влияла, испытывала давление, вынужденно благодарила или нуждалась в покровительстве, и напрасно они толкуют о «божественной природе» Пуатье, «райском уголке Анете» и кротком существе, «сошедшем с небес». Без сомнения, французский народ не трогала эта пропаганда, ведь одобрить ее не могли ни его знание жизни, ни его нравы, и Диана де Пуатье была в народном сознании обычной королевской фавориткой, одним из неизбежных бедствий, к которым за долгое время все привыкли. Но что же тогда осталось? Диана и Генрих создали свой миф для двора, где их дерзость никого не удивила и не возмутила. Придворное общество, воспитанное на легендах и мифологии, было очаровано этими возвышенными образами, остроумными и замысловатыми построениями, иллюстрирующими его культуру и дух, в котором французское Возрождение развило тягу к волшебству, его увлечение античными иносказаниями и веру в гуманизм, провозгласивший человека равным богам. Но доставшиеся нам изуродованные и разрозненные шедевры Анета — это прекрасные свидетельства французского искусства XVI века. А миф о Диане, миф той же эпохи, оскудел и иссяк.
В XVIII веке королевские фаворитки все еще именовались богинями, и мадам де Помпадур, одной из последних их представительниц, также воздавались олимпийские почести. В век философии это была уже просто абстрактная риторика, лишенная символического смысла, и ее эротическое звучание заглушило то целомудренное вдохновение, которое некогда возвело в идеал непорочную наготу Дианы эпохи рыцарства (тем не менее весьма невоздержанной). Истинное наследие божественной четы Анета явилось на свет в XVII веке, в сверкающем храме королевской власти — в Версале, в характере Августа-Людовика-Солнце-Фараона-Геркулеса, обожествленного Великого Короля. Мифологическая аллегория возродилась в великих празднествах, которые Людовик XIV устраивал в честь своих возлюбленных и куртизанок, представая на них Геркулесом. Его приравнивали к Солнцу. [45]
45
Sur Lois XIV, voir J. P. Nйrandau, L'Olympe du Roi-Soleil, les Belles-Lettres, 1986.
Глава четвертая
КОРОЛЕВСКОЕ ПРЕЛЮБОДЕЯНИЕ И ЦЕРКОВЬ
В XVIII веке, при Людовике XV, моральные устои слабели и торжествовала распущенность. Чувствительные души проливали обильные слезы умиления над несчастьями Манон Леско и кавалера де Грие — достойной пары, которая, однако, не брезговала мошенничеством и проституцией. И вот парадокс: именно в это время наиболее строго осуждались любовные похождения короля, а его возлюбленным выносились самые жестокие приговоры. Но вовсе не добродетель служила главной причиной этих недостойных выступлений, исходивших из среды придворных и, особенно, из того круга, откуда преимущественно избирались королевские фавориты и фаворитки. Это представители нескольких десятков семейств, которые во дворце чувствовали себя запросто и не могли без неудовольствия и гнева смотреть, как из их рук ускользает та монополия, каковой они дорожили больше всех остальных своих привилегий. Обычно они прямо заявляли, что королевская наложница должна быть только из их среды, и с негодованием наблюдали, как Людовик XV лишает их такого замечательного преимущества. Сначала мадам де Помпадур, происходившая из среды финансистов, верховодила дамами света, вызывая у них зубовный скрежет. Но настоящий скандал разразился тогда, когда король отважился избрать весьма искушенную женщину: сблизившись с графиней Дюбарри, профессиональной и известной проституткой, он достойно наградил ее за сии истинные заслуги, соединив ее придворные функции с изрядными правами, чему не обрадовался никто. Подобный разрыв традиций представлялся нестерпимой провокацией светским дамам, и их многократно доказанное самоотвержение не могло примириться с таким жестоким поруганием. В придворной среде понятие о чести не имело ничего общего с вульгарными предрассудками. Совершённый с королем адюльтер отнюдь не казался актом тривиальной покорности, вроде распространенного когда-то права первой ночи, и рассматривался всеми как расширение дворянских обязанностей, в данном случае — женских, которые всё благородное сословие обязано было выполнять по отношению к своему государю. Благородные дамы гордились своими связями с королем, а напыщенная придворная речь возводила их в аристократическую прерогативу, разом вобравшую в себя понятие привилегии, остатки рыцарских идеалов и безотрадность неразделенных притязаний в жестоком соперничестве. Оно-то и являлось самой мощной пружиной, приводившей в движение жизнь двора. Возбуждая соперничество, утонченная логика всё переставляла местами, слова приобретали иные значения, прелюбодеяние трансформировалось в добродетель. На идею, что лишь светская дама способна овладеть сердцем короля, наложилось интересное убеждение: любовь короля по своей сути столь необыкновенна, что способна облагородить объект своих устремлений, освободить его от всякой вульгарности и наполнить благоуханием чистоты. Искусство поэтов и придворных, помноженное на лесть и почитание, самым непринужденным образом рифмовало понятия прелюбодеяния и целомудрия. Диану де Пуатье превозносили за обаяние и ум, а благодаря перу Оливье де Маньи она превратилась в гения-хранителя, под влиянием которого самые назидательные добродетели расцветали кругом, словно маргаритки:
Повсюду, где ступаешь ты, и днем и ночью,
Тебе сопутствует цвет целомудрия и непорочность,
И крепость в вере, честь…
Через два столетия маркиза де Помпадур удостоилась подобных похвал, изменилось лишь восприятие: для поколения философов оправданием адюльтера служила не вера, а верность. Ведь только мимолетная любовь влечет за собой бесчестье, а если любовь прочна, то в ней нет греха, и она совершенно непорочна. [По случаю появления при дворе мадам де Помпадур аббат де Бс;рни выразился следующим образом:
Вдруг все изменится, и злодеянья непостоянства
Не будут больше на слуху у всех,
Стыдливость удостоится от нас благоговенья,
постоянная любовь вернет свои права.
Пример подаст король, один из величайших,
красота жены благоразумной.]
Во всяком случае, супружеская неверность в обществе оценивалась по-разному, в зависимости от скромности и стыдливости возлюбленной и могущества и известности ее избранника.
Разумеется, страстное обожание в таких случаях часто оказывалось напускным и по своему характеру — сродни поэтическим вольностям и аллегориям, которые питали придворную культуру и, в свою очередь, должны были считаться с низкопоклонством придворных нравов. Этот набор метафор символики престола служил самой прочной опорой связанных с личностью короля особого ореола и харизмы. Каков бы ни был скептицизм придворных, но эти символы окружали их со всех сторон, как и волна равнодушия, которая не давала им покоя и заставляла сомневаться даже в собственном безверии. А разве не магия проявляла себя, по крайней мере, в моменты получения королевских милостей, притом благоразумие и любопытство так мило соседствовали в этой наивной системе взглядов! Если угодно, этот феномен можно назвать суеверием, однако не следует забывать, что суеверие в самых неожиданных формах есть один из факторов поступательного развития человеческой природы, от которого свободны лишь очень немногие и который, помимо прочего, обладает динамичной силой побуждения к мысли и действию.
Итак, снисходительность, которой пользовались король и его возлюбленная, повсюду сопровождалась искусными недомолвками. И учреждение, имевшее огромное значение в государстве и обязанное руководить совестью короля, не могло не осуждать удары, коим подвергалось таинство брака. Церковь блюла нерушимость христианского брака; акт прелюбодеяния, согласно ее учению, ввергал виновных в состояние смертного греха. Наложничество, весьма распространенное во всех классах общества Средневековья вплоть до XVII века, заслуживало снисхождения лишь у принцев, в ином случае оно могло спровоцировать церковное отлучение. При этом Церковь не всегда твердо придерживалась своей доктрины, ведь и она не могла похвастать примерным поведением, а иногда даже служила примером разврата: папа Александр VI Борджиа вел распутный образ жизни, окружив себя фаворитками и бастардами, и если двор Валуа часто называли «борделем», то папский двор не уступал ему в гнусности. Но когда Церковь остепенилась, ей стало все труднее закрывать глаза на бесчинства французского короля, первородного сына Церкви и наихристианнейшего монарха. Духовные власти должны стоять на страже заповедей Божьих. Ибо в христианском мире папа играл слишком важную политическую роль, чтобы вести себя как простой пастырь человеческих душ и видеть в короле только привилегированного верующего. И тот и другой являлись государями, чьи мирские интересы угодны Небесам. Что касается местного духовенства, то в тех случаях, когда оно не выражало снисхождения или не участвовало в интригах ради королевской благосклонности, ему приходилось маневрировать, проявляя терпение и еще большее снисхождение. Так что необходимо было иметь характер и престиж Боссюэ, чтобы осмелиться преподать урок королю и его возлюбленной. Большинство же прелатов, исповедников и проповедников не обладали ни мужеством, ни достаточно прочным положением, чтобы выступать открыто. Но они считали своим долгом вернуть короля на путь истинный и для достижения этой цели обладали, по крайней мере, одним средством: отказом в Святом причастии. Любопытно, что именно проповедники, отличавшиеся наибольшей смелостью, не колеблясь, публично возвещали о недостойном поведении короля, причем прибегая порой к таким выражениям, за которые, если бы они не исходили из уст священнослужителей, можно было бы угодить в Бастилию. Например, слова иезуита Готри кажутся даже мягкими по сравнению с ужасными обвинениями, которые Боссюэ со своей кафедры бросал в лицо Людовику XIV. Однажды этот Готри произносил проповедь перед Генрихом IV, а королевская фаворитка Габриель д'Эстре, которую святое красноречие совсем не волновало, строила гримасы, чтобы рассмешить короля. Наконец проповедник потерял терпение. «Сир, — обратился он к государю в присутствии всего двора, — не могли бы вы впредь приходить внимать слову Божьему без своего сераля, чтобы не подавать столь скандальных соблазнов в этом святом месте?» [46]
46
Со слов л'Етуаля, цит. по: G. Minois, Le Confesseur du roi, p. 340.
Кроме Людовика XIV, никто не питал неприязни к Боссюэ и никто не ставил в упрек чересчур ревностному проповеднику дерзость его языка, изумлявшую придворных («Оставьте, ваше величество, — успокаивали они короля, — он всего лишь делает свою работу»). Генрих IV не проявил строгости к дерзкому иезуиту, он лишь посоветовал ему вести себя более благоразумно в публичных местах. Но обычно отношение королевских духовников было менее подчеркнутым, и часто даже угодливым, пороки выдавались за слабости. Отец де Ля Шез проявил себя таким соглашателем по отношению к «блужданиям», читай — блуду, своего венценосного кающегося грешника, что мадам де Монтеспан непочтительно прозвала его… «Стульчак облегчения».
Проповедники пытались принимать какие-то встречные меры, но их суровость оставалась без последствий. Неистовый гнев Боссюэ или непритворная искренность Бурдалу привели лишь к тому, что в королевской домовой церкви утвердился высокопарный самообман. Боссюэ в конце концов примирился с королевским адюльтером, хотя продолжал горячо осуждать его не только по убеждениям, но и по должности: ведь от него ждали риторической строгости, которая, как известно, не приносит .результатов. Получив публичный выговор, король признается невиновным благодаря своему смирению, а затем может продолжать упорствовать в грехе. Устанавливается «джентльменское соглашение»: Церковь спасает нравственность, а король предается своим удовольствиям.
Если прелат видел тщетность собственных усилий, он иной раз не отказывался со всей ревностью осудить скандальное поведение своего монарха; и не только в те века, когда святость была распространенным явлением, но и в XVIII столетии Церковь клеймила грешника и его возлюбленную со всей строгостью, которая не смягчалась духом времени. Когда в 1773 году аббат де Бове проповедовал воздержание королевскому двору, никто не заблуждался относительно того, кого он имел в виду под Соломоном и проституткой, разделявшей его срамные радости. Мадам Дюбарри попыталась защищаться, но Людовик XV принял выговор. Она не получила прощения, и придворные, отличавшиеся меньшей набожностью, чем их король, воскликнули при дерзких словах, объявлявших Соломона-Людовика XV самым развращенным из всех людей, а его фаворитку — публичной девкой. «И наконец этот царь, — исступленно вещал проповедник, — пресыщенный сладострастием, изнуренный позорными влечениями ко всякого рода удовольствиям, окружавшим его трон, докатился до того, что нашел себе новую забаву среди презренных женщин, публично выставляющих себя на позор!»