Повстанцы
Шрифт:
Теперь уже Пятрас с сочувствием поглядел на двоюродного брата:
— Невесту выбрал, а родители не пускают оттого, что бедная?
— Скажу тебе прямо — хочу на Морте жениться.
— Кто это — Морта?
— Да ты за обедом видел. Наша работница.
Пятрас скрыл свое удивление.
— Ничего. С виду — девушка хорошая.
— Очень хорошая, — обрадовался Юргис. — Уже третий год у нас. Свыклись мы, друг другу понравились. Вот я и говорю родителям: пора мне, третий десяток на исходе… Морта — девушка хорошая, в хозяйстве разбирается. Говорю — деньги нужны, но мы поработаем и сколотим.
Облегчив сердце, Юргис принялся сеять. Пятрас продолжал боронить — и ему словно легче стало. Предупредил его Юргис, что придется не сладко, зато терпеть не в одиночку — будут у него друзья: Юргис с Мортой, а может, и Эльзите, и Миколас, коли тот когда-нибудь здесь появится.
Вечером, закончив работу, оба верхом поехали домой. Солнце заходило за пригорок. По ту сторону дороги по незнакомым полям тянулись тени. Слева — несколько лип, впереди — деревья села Лидишкес. Все незнакомо, неприветливо. По дороге пастушата с криками и щелканьем бичей гнали большое стадо. Серая туча пыли повисла в воздухе. Пранукас вернулся с коровами, пастушка — со свиньями. Дядя хлопотал по двору, следил, чтобы на ночь все как следует прибрали, заперли.
После ужина тетка с Эльзе затревожились: куда уложить гостя? В избе спали Морта и пастушка, в светлице — Эльзе, за перегородкой — родители, в клети — Юргис и Пранукас. Больше кроватей нет, а на лавке гостю негоже. Пятрас захотел ночевать на сеновале. Теперь уже не холодно, он привычный.
Получив от Эльзе подушку и одеяло, пошел, закопался в сено, но долго не засыпал. Набралось много новых впечатлений и мыслей. Но постепенно возобладал образ Мацкявичюса. В серой запыленной пелерине, сдвигая шляпу то на лоб, то на затылок, ксендз с горящими глазами все что-то говорил — оживленно и увлекательно.
Некоторые слова Мацкявичюса так врезались в память Пятраса, что и сейчас еще звучат в ушах:
—.. Люблю Литву и ей отдам все силы!
— …Как искупления, жду воли для своего народа.
— …Корень нужды — царская власть. Скоро все восстанут и освободятся от ее когтей!
— …Кто честен — того угнетают, негодяи — в почете.
— …Паны — это бич для народа. Наступит время, когда сотрем их в прах!
— …Пятрас, будь твердым, а коли понадобится — и беспощадным. Пан с жандармами тебя бы не пожалели. Придет пора — не пожалей их и ты.
И много подобных слов всплывает в его памяти. Возникают и снова тускнеют образы дяди Стяпаса, Акелайтиса, Скродского с Юрьевичем, но ярче всех — воспоминания о Катре. Теперь уже Пятрас не горюет. На чужом холодном сеновале хорошо думать, что и Катрите вспоминает, тоскует по нем. После тревог и мук дождутся они светлых, солнечных дней.
Размечтавшись о Катрите и о будущем, Пятрас незаметно погружается в сон.
На
Сурово хмурясь, впрягали в то утро волов шиленские землепашцы. Подневольный труд никогда не радовал, а что и говорить после такого страшного дня! Вышли на панские поля преимущественно старики отцы. Молодые, иссеченные в кровь, ворочались на лавках, отмачивали исхлестанные спины водкой, прикрывали мокрыми тряпицами с листьями подорожника, чтобы вытянуть жар.
Среди пахарей на этот раз не было самых первых шиленских парней — ни Пятраса с Вннцасом, ни Норейки, ни Янкаускаса, чьи затеи и шутки разнообразили тяжелый труд и веселили даже самых угрюмых.
Утро было туманное, небо насупилось. Низкие тучи поливали землю мелким дождиком. Пахари, скинув лапти и постолы, босиком топтали свежие борозды, не обращая внимания на дождь, только изредка утирая рукавом потные лица. Пахали молча, не щелкали кнутами, не свистели, не покрикивали, только налегали на сохи, брели за волами, словно чувствуя собственным затылком тяжесть ярма.
К завтраку погода прояснилась. На небе стали обрисовываться голубые просветы, белесый солнечный шар нырял в жидкие завесы туч, лучи желтоватыми полосами ползли по серой шири пашен. Веселее запели жаворонки, с лугов приветствовали пахарей чибисы, а в лесу звонко отдавалось кукование.
Но пахари ни на что не обращали внимания. Крепко держа сохи, мрачно шагали за волами и равнодушно измеряли прогоны, повернувшись, втыкали соху в новую борозду и снова двигались к противоположному концу.
Уже вспахали немалый участок и солнце показывало время завтрака, когда к окраине поля подскакали управитель и войт, чтобы проверить, кто вышел на барщину. Явились все, но управляющему казалось, будто работа идет медленно.
— Всего только и вспахали, проклятые лежебоки! — орал он, размахивая плеткой. — Когда же кончите? Ячмень пора высевать, а у нас еще овес не посеян — поле не вспахано! Вам бы только бунтовать против пана! Шевелись поживее, старая образина! — вопил он, гарцуя вокруг Бальсиса.
К нему-то больше всего и придирался управитель — видно, за Пятраса. Старик пахал, не обращая внимания на окрики, с горечью в сердце. Весь свой век работал прилежно, терпеливо влачил долю крепостного, образцово выполнял все повинности. Постройки и скот у него, как и у Даубараса, самые лучшие на селе. И чего он добился? Унижения, панской ненависти и мести, угрожавшей всей его семье.
Но в глубине души старик Бальсис сознает свое достоинство. Гордится братом Стяпасом и сыном Пятрасом, хоть и не всегда их понимает и не всегда соглашается с их мятежными речами. Винцас и Микутис — тоже хорошие дети. А жена и дочери — что за ткачихи! На несколько верст кругом таких не найти. Приятно об этом думать.