Позавчера была война
Шрифт:
Я кричал на белобрысую девчонку, нарушившую священные законы музея, а она смотрела на носки своих ботинок.
— Ты знаешь, чьи портреты висят на этом стенде?
— Знаю.
— Нет, ты плохо это знаешь. Эти ребята два месяца жили в логове врага. Каждый день они рисковали жизнью. Два месяца.
— А он два года. — Она вдруг повернулась ко мне. — Два года. На границе. Там тоже рискуют жизнью. — Она распалилась, глаза ее болезненно сузились и сердито поблескивали. — На войне в тебя стреляют, и ты стреляешь. А на границе знаете как бывает: в тебя стреляют, а ты не смеешь. Потому что нет приказа.
— Но они-то погибли, — тихо
— На границе тоже погибают, — не отступала она. — Только об этих ребятах экскурсоводы не рассказывают, а с границы пришлют похоронную матери. И все.
Она меня окончательно обезоружила, эта длинноногая белобрысая девчонка. Выбила из-под ног почву. И я почувствовал, что опять не смогу снять фотографию пограничника со шрамом над бровью.
Она уставилась на носки своих ботинок, а я смотрел на фотографию парня, который хотя и родился целой жизнью позже четырех разведчиков, но был удивительно похож на них. Почти не отличался. Та же пилотка — звездочка над переносицей, та же гимнастерка с помятыми погонами… Экскурсоводы выжидательно смотрели на меня.
Я повернулся и медленно пошел прочь, но она окликнула меня:
— Подождите. Я должна взять Славину фотографию. Можно?
Эта вздорная девчонка решила, что может распоряжаться в музее как в собственном доме: захотела — повесила, захотела — сняла. Я промолчал. Я ждал, что она скажет.
— Понимаете, он скоро приедет домой. Он был ранен в бою на границе. Он залег с пулеметом, а их было десять. Он не пропустил их… Когда пришло письмо, я повесила сюда его фотографию.
Я посмотрел в сторону Славы Афанасьева, и мне показалось, что там, на границе, вместе с ним залегли и вели огонь по тем, кто посягнул на нашу землю, и эти четверо ребят из Красного Куста. И кто знает, что было бы со Славой, если бы их не было рядом.
— Зачем же именно теперь снимать фотографию? — тихо спросил я.
— Вы не знаете брата, — печально сказала девочка, — если он увидит свою фотографию в музее, он знаете что со мной сделает! Он меня в детстве поколачивал.
И снова у Красного Куста осталось четверо бойцов. Историческая справедливость была восстановлена. Но меня огорчала эта справедливость, ведь Слава Афанасьев как бы связывал четырех погибших разведчиков с сегодняшней жизнью. Он был принят в их товарищество как равный. И каждый раз, проходя мимо, я испытываю невнятное щемящее чувство, словно этих ребят всегда было пятеро, а теперь один из них ушел навстречу новым боям.
Учитель истории
Да здравствует Дубровник — древний город, стоящий лицом к морю, спиной к горам! Да здравствуют его непрошибаемые крепостные стены светлого камня, каменные мостовые и полы в домах — тоже каменные. Фонари на цепях, кованые запоры, ржавые петли и античный фонтан для питья, похожий на железную карусель. И оцинкованные флюгарки, сидящие на трубах, как голуби. И просто голуби сизари, живущие в закоптелых бойницах. Да здравствуют якоря с потонувших кораблей, лениво развалившиеся на причале, — лопастые, с чугунной серьгой в единственном ухе. И подъемный мост с противовесами — гирляндами шаров мал мала меньше. И пушка, подавившаяся в бою собственным ядром.
Мы — туристы. Всюду суем нос. За страдания сбитых, гудящих ног, за недосыпание, за голод после завтрака — булочка, джем, кофе — мы требуем вознаграждения. Мы заглядываем
— Трах-тах-тах! Бух! Бух!
Я оглядываюсь. В узкой улочке — стайка ребят. В руках деревянные ружья. Один мальчик в очках, с толстой книжкой под мышкой.
— Бах! Бах! Бах!
Воинственная стайка приближается.
Спрашиваю:
— Кто такие?
Отвечают:
— Партизаны!
Слово «партизаны» звучит по-хорватски так же, как по-русски.
Киваю на мальчика с книгой:
— А он?
Отвечают:
— Учитель истории.
Мальчишки вопросительно смотрят на меня: что я спрошу еще? Я не знаю, что спросить, и медленно говорю:
— Мы из Москвы. И среди нас тоже есть учитель истории.
Я пытаюсь подозвать нашего учителя, но он не отзывается. Затерялся в лабиринте древнего Дубровника. И «партизаны» тоже исчезают. Улочка пустеет.
Наш учитель истории, Иосиф Ионович, как галерный раб, прикован к кинокамере. Кинокамера мучает своего раба: заставляет его, прихрамывающего, взбираться на скалы, подсовываться под водопады, бегать, прыгать, приседать. При этом в его глазах загорается несерьезный огонек мальчишеского азарта, который не могут скрыть даже растущие кустами брови.
Я на минутку представил себе наших ребят, играющих в Иосифа Ионовича. И рассмеялся. Один. В пустой улочке.
Наш гид Рада мучительно искал средства отдохнуть от туристов и надумал привести нас в большой аквариум, разместившийся в подвале морского музея. Мы увлеклись рыбами и сразу забыли о «партизанах». Я никогда не видел плавающего ската, а он похож на подводную птицу, помахивающую большими эластичными крыльями. Он моргал поразительными глазами — не рыбьими и не птичьими, скорее — человеческими. И в них застыла какая-то таинственная мысль.
В голубом бассейне, на дне, лежала черепаха. Огромный осенний лист: голова — черенок, рисунок на панцире — прожилки. С какого дерева занесло сюда этот лист? Почему от одинокой черепахи веет печалью? Панцирь спасает ее от солнца, от зубов хищников, от ударов, но не может спасти от одиночества…
И тут я почувствовал взгляд, сверлящий меня в спину, и оглянулся. У стены стояли «партизаны». Их, видимо, не интересовали ни скаты, ни другие рыбы. Они смотрели на нас. Молча. Не решаясь заговорить. Не «открывая огня». Что-то притягивало к нам дубровниковских ребят.