Пожилые записки
Шрифт:
– А хер его знает, – бодро и беспечно ответил вислоусый, склеротически румяный командарм.
Снова чуть поговорили о житейском. А потом опять Весник не выдержал и спросил с такой же аккуратностью о первых днях войны: мол, как же не были готовы линии обороны и вооружение всей армии к возможному нападению заведомо вероломных фашистов?
– А хер его знает, – меланхолически ответил один из главных военачальников державы.
И повторилось то же самое еще пару раз – был безупречно одинаковым ответ на любой вопрос настырного артиста-патриота. А потом заглохла их беседа, оба спать легли, а утром возле Ленинграда был разбужен Весник уже одетым, в полной
– Товарищ актер Мензик, – сухо и твердо произнес Тимошенко, – я вчера вам, кажется, чего-то лишнего наговорил, так вы забудьте.
О Господи, тоскливо думал я после любой такой истории (а сотни их), – какие же ничтожества владели полностью судьбой нашей и миллионами судеб современников! Да еще были для нас живой легендой, небожителями, по достоинству державшими в руках нити нашей жизни и смерти.
Много рабского, конечно, в нашем остром интересе к этой своре, но душе целебно, чтоб очнуться, низвержение вчерашних мизерных кумиров. А как очнется она полностью, то пропадает этот интерес – по крайней мере очень сильно блекнет. Но пока что это очень близко и еще живы вчерашние свидетели. Так, моего близкого друга, замечательного художника Бориса Жутовского лично Хрущев (с утра поддавший и от возбуждения потный), увидев его живопись на знаменитой выставке в Манеже, спросил весьма искусствоведчески:
– Вы, ребята, что – пидарасы?
А чтобы с этим типом выдающихся людей покончить, изложу я свой высокий разговор однажды в лагере с очень бывалым уголовником Одессой. (Я этот разговор уже в роман свой давний вставил, но уж очень он уместен тут, я повторю его с подлинным именем собеседника.)
К Одессе я в барак ходил, чтоб потрепаться, – меня в каждом разговоре поражала небанальность его взглядов на мир. И я ходил, преодолевая страх, который помню до сих пор, будто только что его чувствовал. Страха этого я настолько стыдился, что даже в лагерном дневнике ничего о нем не написал, как бы от самого себя скрываясь и надеясь, что забуду со временем. Не забыл.
Страх возникал во мне отнюдь не от запрета начальства ходить в соседние бараки (пять суток карцера за это полагалось); страх объяснялся тем, что в темноте могли наброситься и крепко потоптать. Юные воры и молодая шпана (главные обитатели нашей зоны) охраняли свои бараки от чужих, как собаки – территорию своего обитания. Я не могу понять и объяснить эту активную животную вражду к таким же точно, как они, но из соседнего барака. Может быть, таким образом вымещали они свою униженность и бессилие – не знаю, но свидетелем мгновенных и беспричинных расправ бывал не единожды. Пытался расспрашивать, но ответ ни разу не вышел за рамки угрюмого встречного вопроса: «А что им тут у нас крутиться?» Оттого и боялся.
Только всё равно ходил к Одессе, потому что мне с ним было очень интересно. Лет примерно сорока и безо всякого образования, Одесса был умен каким-то острым, проницательно-безжалостным умом, и говорить с ним было чистым наслаждением, хоть часто я поеживался внутренне. Поскольку, например, с гуманностью (моей – семейной, книжной) суждения его просто никак не соотносились, не было в его душевном словаре такого понятия. Ему тоже, очевидно, было со мной интересно, ибо такого зверя он в своих лесах не встречал. Вот и сидели мы с ним, покуривая и чифиря, внутри барака нам уже никто не мешал, даже случалось, что провожали меня потом – на всякий случай.
И как-то, собеседуя вот так на нарах, я услышал, как один из его верных шестерок обозвал другого жидом. Никак не мог я сделать вид, что не услышал, просто не простил бы себе мгновенную слабинку (а была), да и нельзя такое пропускать, потом труднее будет. Я обернулся и сказал, чтоб фильтровал земляк базар, поскольку я еврей и кличка эта – оскорбительна для нас. А поворотился – с изумлением смотрел на меня друг Одесса.
– Какой же ты еврей, Мироныч? – сказал он. – Ты что так взвился?
– Может, предъявить тебе, Одесса? – спросил я. – Он у меня всегда с собой, нас так и немцы отличали.
– Я на тебя в бане насмотрелся, – засмеялся Одесса. – Не спеши вынать, Мироныч, пока вставить некуда. И признак этот мне не суй. Ты и по паспорту еврей, я знаю, только ты другой, ты наш, не эти.
– А ну-ка изложи, – попросил я. Такой подход был начисто мне неизвестен, явно речь шла не о том, что я хоть и еврей, но хороший.
И тут услышал удивительную я концепцию. Напрасно не прошла чудовищная та кампания шестидесятых и семидесятых, когда всюду и сквозь стены проникая, шла оголтелая (по телевизору, по радио и в прессе) борьба со всемирным сионизмом. Совершенно необычно преломилась она в сознании этого очень мудрого и совершенно темного квартирного вора. Уже бн смутно про советскую власть понимал многое, но цельную картину – наподобие салата намешал. По Одессе выходило, что злокозненность евреев несомненна и что тайный заговор евреев – очевиден, только это некие международные еврейские злодеи, миру невидимые. А в империи прогнившей нашей опознать их легко: эти евреи окопались во всех центральных министерствах и в Центральном Комитете коммунистической партии. А третье место их потаенного кучкования (это Одессе, по всей видимости, личный опыт подсказал) – фотоателье в столицах всех республик.
Я фотоателье оспаривать не стал и смехом миф Одессы не оскорбил, ибо обидчивость давно сидевших знал и чтил. Я у него только спросил, перебирая мысленно вождей с плакатов:
– Что же, Одесса, получается по-твоему, что и Хрущев с его свинячей ряхой – тоже еврей?
– Ну, может, смесь какая, но еврей, – уверенно ответил Одесса.
– И Брежнев тоже?
– Жид молдавский, – не задумавшись ни на секунду, сказал Одесса и великодушно добавил: – Ты на слово-то не обижайся, Мироныч, я тебе уже сказал, что ты здесь ни при чем.
– Что ж, и Андропов? – не унимался я. Этого верховного мерзавца с интеллектом я тогда особо выделял, изощренных пакостей от него ожидая.
Ты, Мироныч, побывал бы у меня на родине в Енисейске, – сказал Одесса улыбчиво, – ты такого глупого, прости, вопроса никому уже не задал бы. Там есть у нас зубной врач Лифшиц – две капли воды с твоим Андроповым. А ты сомневаешься.
Я на мгновение замолк, и тут Одесса ключевую, поразительную мысль мне сообщил. Только великий, никуда не торопящийся народ найти способен такой точный аргумент для своих мифов и легенд.
– Если б они были русские люди, – медленно сказал Одесса, – разве они так бы поступали со своим родным народом?
Но сегодня это прошлое (какое счастье!), а вот люди подлинно интересные – по сути рядом, хотя многие уже отделены от нас стеной небытия.
Я как-то уходил, погостевав и выпив водки, от искусствоведа (знатока, гурмана) и издателя Юры Овсянникова. Он не сильно старше меня, но несравненно солидней и почтенней, так что стал я уворачиваться застенчиво, когда он в прихожей подал мне мое пальто. Что вы, Юра, что вы, бормотал я, отказываясь и пытаясь перехватить пальто. И так, в него вцепившись оба, мы затеяли с ним снова разговор.