Пожилые записки
Шрифт:
А потом был как-то капитальный ремонт, и от маленькой комнаты безропотной Людмилы Наумовны отрезали еще шесть метров, чтобы сделать в этой коммуналке долгожданную ванную. От такой потери жилплощади расстроилась было Людмила Наумовна, но соседка мигом успокоила ее:
– Не огорчайтесь!, В нашем возрасте лучше лишний раз помыться, чем лишний родственник проездом.
И, как это часто бывает у беспечных легких людей, была мужественным и надежным человеком вечно смеющаяся Людмила Наумовна. Незадолго до войны вышла она замуж за актера из Театра комедии. Друзья-врачи предупредили, что из-за рака почек ему жить осталось около года, а если повезет – чуть побольше. И об одном она тогда спокойно попросила: чтобы не вздумали это сказать ему. И прожили они счастливые шесть лет. Когда резко стало ему
Выбрав вариант второй без размышлений (только по улицам в тот день ходила долго, чтоб не выдали лицо или глаза), превратила в праздник эти несколько недель небольшая хрупкая женщина. И были гости, был театр, поездка в Ленинград и множество вокруг талантливых людей. Умер он внезапно и легко – простыне проснулся утром. Сказав ей накануне, что очень счастлив. Сорок лет спустя она к нему присоединилась на Ваганьковском кладбище.
Очень я боюсь сентиментальной сладости переложить в Ваш образ, Людмила Наумовна, – прекрасно понимая, что Вы этого мне бы не простили. Отсюда и сухая сдержанность моя, хотя я очень-очень Вас любил и Вам поныне благодарен за общение. А кстати, помните наш разговор, когда я прочитал Вам стишок Саши Аронова? Он так понравился Вам, что Вы его раз пять повторили, словно пробуя на вкус легко и точно собранные строки:
Я с утра до вечера
нехитра, доверчива,
а с вечера до утра -
недоверчива, хитра.
Тогда на эту тему мы чуть-чуть поговорили с Вами, помните?
…Нет, праведницей не была она. Я не слышал от нее историй о романах, только раз по случаю она сказала веско и спокойно, что всегда прекрасно было всё по этой части и притом весьма разнообразно по отдельным типажам.
Поэтому, наверно (и, конечно, от таланта), не была она ничуть ханжой. Лексика дворов и подворотен воспринималась ею как естественная часть литературного языка и судилась только по качеству, то есть по гармонии с текстом. А потому и замечания ее всех изумляли непостижимой точностью, проницательностью легкого ума. Заговорили как-то за столом о женщинах, пылко предающихся активной суете, общественным мероприятиям, а то даже борьбе за женское равноправие (термин «феминистка» тогда не был еще в устном обиходе). Молча послушав нас несколько минут, Людмила Наумовна сказала негромко:
– С дамами-бедняжками это обычно случается от хронического недоеба.
Посмеявшись, мы пытались продолжать, но явно выдохлась дискуссия: все ясно ощутили, что одна лишь эта фраза сильно исчерпала тему.
Наотмашь об одном нашем знакомом выразилась Людмила Наумовна:
– У него такое выражение лица, – сказала она, – как будто он всё время едет в такси и смотрит на счетчик.
Насколько велика и освежительна убойная сила краткой реплики, я еще знаю по словам, порой произносимым моей тещей. К ней как-то в ресторане Дома актера подсел один из видных квасных патриотов, ярый ревнитель чистоты русской нации и очищения России от инородцев с их пагубным влиянием на русский дух и вообще. Голосом проникновенным и задушевным он напомнил уважаемой Лидии Борисовне о ее безупречном дворянском происхождении, о родстве с Толстым, о графской геральдике на ее генеалогическом дереве… – «Так почему же вы не с нами, дорогая Лидия Борисовна?» – закончил он свой патетический монолог.
А теща моя с царственной лаской в голосе ответила ему:
– Но как же я, почтеннейший, могу быть с вами, когда мои предки пороли ваших на конюшне?
И патриота напрочь смыло с его стула.
Да, о песнях я там выше начал, но отвлекся. Несколько десятков песен написала за свою жизнь Людмила Наумовна. Музыку на тексты сочиняли ей Френкель, Блантер и другие творцы тогдашних шлягеров. Об этой грани ее творчества немало будет сказано когда-нибудь потом, когда появятся – не может их не быть – книги о загадочно обильном участии евреев в той великой музыкально-песенной культуре, что снизу доверху пронизывала жизнь всей канувшей империи. И не случайно (я уже во многих побывал таких компаниях) махровые антисоветчики, чуть выпив, начинают петь махровые советские песни. И совсем не важно отношение их к этим песням – важно, что насквозь пропитаны мы ими. И тревожат они что-то в нас, хотя сидели мы за нечто, прямо противоположное начинке этих песен, и талантливо из них огромное количество.
С Утесовым их дружба сохранялась до последних лет. Как-то, вернувшись от него, она мне рассказала, как показывал он ей разные письма от поклонниц и почитателей. Одно из них было настоящей литературной прозой: «Я хотела бы провести с Вами ночь, и чтобы небу стало жарко, черту – тошно, и чтобы я забыла, что я педагог».
Хоронили мы Людмилу Наумовну в апреле восемьдесят седьмого. И тут нечто очень значимое произошло, как бы положившее последний штрих на эту завершившуюся жизнь. С похорон вернулись в ее опустевшую комнату человек двадцать. Стол накрыли мы мгновенно, хмуро выпили по первой за упокой и тут же повторили (холод на дворе стоял собачий), закурили, кто-то вспомнил что-то сказанное ею… – и началось! Мы первые, наверно, полчаса как-то стеснялисьт^щк поминки никогда не проходили, только мы уже остановиться не могли. Часа четыре, как не больше, нескончаемый стоял в комнате хохот. И каждый что-то вспоминал, словно она в своих историях не повторялась, всем рассказывая разное и по-иному.
Если о мечте какой-нибудь уместно говорить всерьез и вслух, то я мечтаю, чтобы на моих поминках было так же.
КОЕ-ЧТО О ДЕСЯТОЙ МУЗЕ
Порой мне жаль, что напечатали, наконец, поэзию Баркова. Двести с лишним лет он был загадкой и туманностью, мифом и легендой, смутной тайной и поэтому – мечтой. Сбылась мечта, легенда сразу потускнела, миф лишается своего обаяния. Имя Баркова с давних пор витало вне и над литературой, осеняемое духом неприкаянной и забубённой вольности, а нынче низвели его, втолкнули в общий ряд и перечень, всучили в руки общего достояния. Зачем он нам такой? Он был величественней и нужнее в качестве бесплотного (бестекстового) мифа.
Очень мало в человеческой истории имен, оторвавшихся от текста и витающих свободно в райских кущах нашего сознания. А то даже гуляющих там настолько по-хозяйски, что мы физически ощущаем тень их, когда что-нибудь говорим, сочиняем, думаем. Это безусловно хитроумный и распахнуто свободный раб Эзоп (не читал я никогда и не буду читать его басни, ибо их уже сто раз украли потомки и перешили краденое по моде своих эпох). Это, конечно, рыночный гуляка и неутомимый спорщик Сократ, образ и символ подлинного философа (он сам на записи вообще плевал, а то, что записал Платон – не в счет, поскольку протекло через Платона). Это, разумеется, чудаковатый Диоген с его фонарем и бочкой (текст вообще уже не нужен). Смело и уверенно (ибо убежденно) я назову здесь и бродячего раввина, некоего Иисуса Христа, потому что всё, что говорил он, записали другие, но остались образ и легенда.
А в России так покинуло свои письменные следы и воспарило в миф имя Баркова. И спасибо, что его так долго не печатали: с текстом на ногах имя не вынеслось бы в столь высокое пространство.
Да, конечно, это гнусная несправедливость, что его не печатали. Да, конечно, поразительна преемственность ханжества, длившегося два с лишним века. Но несправедливость, совершаемая так долго, обретает странным образом право и необходимость, становясь естественной частью нашего духовного существования. Да еще несправедливость, столь убедительно попранная глухой невянущей славой, обаянием мифа и вознесением в высокий символ. Ну, отыскали бы и напечатали подлинные тексты перечисленных выше лиц – что изменилось бы в их нетленном облике? К лучшему не изменилось бы ничего, уверяю вас, ровно ничего. Ну, раскопал дотошливый Шлиман маленькое скучное поселение по имени Троя – сей городок завоеватели и штурмовали, небось, минут сорок, путаясь в пыли и грязи узких улиц, – что же изменилось в том сверкающем, величественном и бессмертном мифе, который поведал нам слепой Гомер?