Прага
Шрифт:
Они не успели улизнуть — редактор влез на стул с пластиковым стаканчиком дешевого мадьярского белого в руке и стал рисовать картину «аждающх нас благаденссных времяаааан», пока два морехода под прикрытием компьютерных мониторов хватали друг друга за промежность, а на виду выказывали глубокий сморщеннолобый интерес к рассуждениям начальника. Она готова путешествовать с ним; ногтями пощекотав ему кадык, она шепчет на ухо свое согласие. Джон ей улыбается. Он догадывается, что Ники, пожалуй, самый близкий его друг на всем континенте. Тем, что настойчиво ничего от него не требует, раз за разом отвергает его приношения хоть каких-то эмоций или привязанностей, она стала (он видит это в люминесцентном свете набитого людьми кабинета) неодолимо ему дорога. (Он довольно углубился в свой вечерний круиз и расчувствовался, но все же углубился не настолько, чтобы не заметить своей сентиментальности и не оправдать ее как неизбежный и допустимый ответ на мерцающий, шепчущий ускоряющийся бег иссякающего песка девяностого года в песочных часах.)
Несмотря на ее смешливое согласие, Ники не убегает с ним. Пока Джон болтается и мотается на маленьком деревянном плотике, пока его рвет от морской болезни, Ники легко прыгает через узкий и мелкий пролив
Немного назад: 11:42, на скамье у рояля:
— Так о чем это напоминает: бритые головы и новогодние вечеринки? Ах да. Можно понадоедать воспоминаниями?
— Просим.
— Тогда мы в 1938-м. И тоже Новый год. Берлин в те дни был весьма занятный город, какое-то электричество в воздухе, конечно, при условии, что ты, ну, само собой, понятно. Тогда еще многое было неясно, вы понимаете. Я была слегка под мухой, скорее всего. Мне казалось, я лучше играю на рояле, когда немного под мухой. Ну вот, я играю. Интересно, что это были за мелодии? По большей части немецкие вещи, для них в тот год никакого джаза, надо знать свою публику. Мы были на частном празднике. Спасибо другу моего друга, я собирала на вечеринках какие-то вполне симпатичные деньги. Хорошая пора: тридцать восьмой становится тридцать девятым. Я не знаю, надолго ли задержусь в городе. Может, уеду через месяц — я молода, и все возможно: друзья, романы, приключения. Вам знакомо это чувство, я уверена. И вот солдат, один из гостей, делает предложение — очень громко — мне. Он говорит, что мы с ним должны отметить Новый год, до которого осталось всего несколько минут, особым образом. Даже не знаю, смогу ли сказать вам английский перевод того, что он предложил; такое немецкое слово, которое просто тянется без конца, в одном слове они умудряются выразить то, что в английском было бы длинным абзацем. Так что давайте оставим это вашему воображению, мистер Прайс. Думаю, с вашей прекрасной и дерзкой подругой, которая сейчас занята своей камерой, вы очень мало чего не можете вообразить. Берлин: мой наглый мучитель в бриджах. Он молод, но уже офицер. И шрамы: небольшая бороздка на щеке и другая, подлиннее, — на голове. Эта вторая была бы незаметна, но у него бритая голова, как у твоей новой подружки. Я не отвечаю и играю громче, в надежде, что он уйдет. Но он снова объявляет свое намерение, теперь громче, совсем громко. Я очень молода; я не знаю, что делать. Так что я солгала, сказала: «Благодарю, но я замужем». — «А-ах, маленькая фройляйн замужем? И где же этот муж, который посылает тебя торговать собой как муз-зыкальную пр-роститутку?» На вечеринке у меня нет друзей, уже поздно, а живу я в отеле на другом конце города. Я начинаю представлять ужасные окончания этого вечера. Я все играю, делаю вид, что мне нужно смотреть на клавиши, хотя это немного унизительно для меня, такое изображать, и тут, не успела я слишком запугать себя или сказать что-нибудь остроумное, но глупое, что тоже было возможно, я спасена. С другой стороны рояля появился другой офицер. «Эта дама — моя приятельница, — соврал этот новый. — Если она хочет, чтобы ее оставили в покое, то я з-зоветую вам оставить ее в покое». Этот новый был в том же звании или, может, выше. Бритая голова. То же самое — шрам на щеке. Тоже в бриджах. Будто человек выговаривает зеркалу. Я улыбнулась своему спасителю, махнула ресницами, как леди, и продолжала играть. Конечно, первый солдат тоже был немного под мухой и не собирался так просто со мной закончить. Страх быстро уходит, и теперь я сознаюсь в гордости: я стою внимания двух молодых военных парней. Теперь я в безопасности, и могу этим насладиться. И еще признаюсь, что потешалась, когда первый солдат оскорбил второго, а тот в ответ оскорбил его. У них были очень спокойные голоса, когда они угрожали друг другу. Первый потянулся через рояль и дал моему герою пощечину. Я продолжаю играть, но теперь я не собираюсь пропускать ничего, как дура глядя на клавиши. И признаюсь, я улыбалась. Это было здорово, Джон Прайс.
Лучший кадр из почти целой пленки, которую Ники нащелкает за следующие три минуты: Джон с Надей сидят рядом на скамье у рояля, Надя ближе к стене, Джон — к залу. Освещенные прожекторами на целый ансамбль, их лица сверху ярче всего и затеняются ближе к шее и плечам. Надина левая рука погружается в клавиши, а правая парит над ними, занесенная перед искусным броском в следующую мелодическую мысль. Надя в красном платье — том, в котором была в вечер их знакомства, она это платье часто надевает. Джон склонил голову, подставляя левое ухо ее рассказу, и в то же время направляет струю дыма изо рта вверх и подальше вправо, в сторону от нее. А над ними двумя нарисованный на стене тенор-саксофонист Декстер Гордон — с крыльями и нимбом, слегка понуро-скучающий, — точно так же наклоняет голову и выпускает струю чуть намеченного кистью дыма параллельно Джоновой.
— И с этим они медленно отходят от меня. Первый солдат посылает мне очень серьезный взгляд, немного опасный, немного вв-волчий. Какое бы сражение
Несколько месяцев спустя, весна 1991 идет на первый штурм зимних укреплений, и белый мартовский дождь с кислотным шипением прожигает серебристо-серые норки на полглубины корковатых, в бурых пятнах, сугробов старого снега, оставляя после себя лунный пейзаж с кратерами, а вечером нерешительная температура снова ныряет ниже критической цифры, которую так недавно перешагнула, и снег, который уже достигал было демобилизации в водную среду, возвращается обратно в грязный ухабистый лед с песком, в целую зиму вмерзших, застывших во времени запахов машин и собак. Фотография Нади, Джона и Декстера Гордона лежит на рабочем столе в нетопленой студии автора. Выдвижной резак медленно движется по контуру Джонова уха, носа и струи его дыма, которая теперь — неотъемлемая часть его округленных растрескавшихся губ, как комета немыслима, становится чем-то совсем иным, без ее сужающегося хвоста. Джоновой склоненной голове и струе дыма суждено увенчать композицию из его же голого торса (который моложе, хоть и незаметно) на галопирующих задних ногах козла (трофей полевых съемок в моравской деревне). Выдыхая в отчаянном беге этот холодный, серый, теперь не имеющий происхождения дым, Джон-сатир скоро зашагает с козлиной устойчивостью на раздвоенных копытах и голых шерстяных ляжках по шестиугольной брусчатке площади Вёрёшмарти. Через неделю, когда вклеивание, перефотографирование и проявка закончатся, он бросится в погоню — вокруг фасада металлической толпы у подножья Вёрёшмарти — за девушкой, голой и насмешливо хохочущей через плечо над мифическим дымодышащим преследователем. Длинных светлых развевающихся на ветру локонов капельку не достанет, чтобы скрыть лицо Ники и легкую неискренность смеха. Ее руки будут тянуться вперед, прочь от козла, пальцы напряжены в когтистой хватке в несомненной алчности к ляжкам другой женщины, только что скрывшейся за углом поэтова пьедестала, все три героя фотоколлажа в вечной замкнутой погоне вокруг густонаселенного монумента.
Но вернемся немного назад: той мартовской ночью (которая кажется холодней, чем январские глубины, тому, кто измучен нетерпеливым желанием весны), бритва успешно отрезает последний компонент, отделяя Джоновы руки от бедер Ники и Джонов вертикальный торс от его гримасничающей головы и невидимой области телесного низа. Ники расправляет скручивающиеся куски будущего произведения, чтобы оценить разницу в масштабе и освещении, когда из тени, завесившей кровать, доносится ядовитый голос:
— Мне кажется, это немного чересчур, что ты это проделываешь с его фотографиями, пока я здесь.
Ники не поднимает глаз; она не прерывает своей сосредоточенности так долго, что жалоба уже готова повториться, и наконец выдает ответ, смягченный задержкой:
— Не помню, чтобы я тебя спрашивала. Это уже абсолютное чудо, что я вообщемогу работать, пока ты здесь. — Порыв расплакаться — скучный, причина стольких мигреней этой весной, — заявляет о себе, но не получает позволения дозреть. Браниться — тоже скучно, это причина стольких пропавших даром часов, когда творческие идеи выкипали, пока не оставался только перегоревший осадок. Легкое и веселое превратилось в дурное и липкое. То, что поначалу привлекало в Эмили, — невинность, полная прозрачность, согласная податливость — неведомым образом втравило Ники в этот пожилой брак, цикл свар и прощений, где работа оказалась под угрозой, а Ники начала привыкать к выговорам. — Ладно, слушай, извини, — наконец говорит Ники, но посмотреть на нее не может. — Пожалуйста, не надо этого. Сделай паузу. Я так устала ссориться. Лежи и все. Просто спи и дай мне на тебя смотреть. Мне нравится работать, когда ты то уплываешь в сон, то выплываешь. Дай поработать, а? Пожалуйста.
— Ты виделась с ним на этой неделе. Ты обещала, что больше не будешь, а я знаю, что виделась.
— Ты знаешь? — Хрупкое тонкое острие истощившейся нежности обламывается. Ники откладывает нож и подпирает голову ладонями. Яркая лампа, привинченная к столу, отбрасывает на стену темные и странные тени ее пальцев и головы. — Черт подери, у него умер друг. Пожалуйста. Только не сегодня, ладно?
— Не сегодня? Ну так может никогда? Это тебя устроит?
— О господи, вот до этой самой минуты я не могла понять, отчего моему папаше так нравилось колотить девочек, но теперь — да, никогда меня вполне устроит. Меня так тошнит от вас обоих. Вы совершенно одинаковые. Вы слабаки. Вам надобыть вместе. Давай, уйди, дай мне хоть один, нахуй, раз сделать мою работу! — Но последняя фраза впустую сотрясает воздух. Эмили уже ушла.
Немного назад: первая минута 1991 года. Объявленное певцом на венглийском наступление полуночи вызывает лобызания и поздравления, вскинутые брови и поджатые губы, новые заказы выпивки по всему клубу, потешную дуэль на бильярдных киях, рукопожатия и внезапную щедрость на табак во всех ее формах, перерывы в текущих спорах и необъяснимое, внезапное, запущенное календарем прорастание на поверхности сознания давно шевелившихся в глубине земли отростков чувств. Джон слегка целует пианистку в щеку.