Право на поединок
Шрифт:
Министр действовал более как министр, чем как злопамятный человек. Отец уваровщины защищал свое детище, которому Пушкин-мученик казался еще страшнее, чем Пушкин-проповедник. Сергий Семенович был умен.
Сразу после смерти Пушкина те, кто вчера не желал слышать о нем, стали бешено раскупать его сочинения. (Правда, длилось это недолго.)
Но с этим министр надеялся справиться.
Как прежде надеялся он справиться с живым противником, используя каждую возможность для создания вокруг Пушкина мертвой зоны — когда, например, Краевский опубликовал в «Прибавлениях к Русскому Инвалиду» пушкинский
Сергий Семенович делал все, чтобы изолировать врага.
После смерти Пушкина Сергий Семенович упорно и тонко продолжал создавать покойному, но от этого не менее опасному противнику репутацию, выгодную ему, Уварову. Рекомендуя в тридцать девятом году императору стихи Хомякова — славянофильские и проникнутые религиозным чувством, он не преминул (казалось бы, вовсе некстати) вставить фразу о безбожии Пушкина. Николай эту фразу с удовольствием подчеркнул…
Надо полагать, что при такой ненависти — и животной, и глубоко осмысленной, Уваров не сложил оружия после провала интриги вокруг Репнина.
Можно быть уверенными, что Боголюбов кружил где-то рядом. Сергий Семенович и Варфоломей Филиппович ждали случая…
Варфоломей Филиппович со своей сатанинской физиономией, страстью к воровству и бескрайним аморализмом был лишь самым откровенным плясуном в дьявольски-шутовском хороводе, который клубился вокруг Пушкина в последний год. Неестественно веселящиеся молодые люди — не буйствующие, не пьянствующие, не дерущиеся на дуэлях, но играющие в свои нечистые игры, были неким кордебалетом, а за их спинами шла скрытая и зловещая жизнь.
Вяземский впоследствии рассказывал: «Старик барон Геккерн был известен распутством. Он окружал себя молодыми людьми наглого разврата и охотниками до любовных сплетен и всяческих интриг по этой части; в числе их находились князь Петр Долгоруков и граф Л. Соллогуб».
Князь Петр Долгоруков, выйдя из Пажеского корпуса и определившись в тридцать четвертом году в канцелярию министра народного просвещения, немедленно стал героем весьма некрасивой истории. Он попытался откреститься от долгов, сделанных им в корпусе. После энергичной официальной переписки долги были безусловно подтверждены, и князю пришлось платить… Аристократ-рюрикович, необычайно гордившийся своим происхождением, князь Долгоруков повел себя как мелкий мошенник и лжец.
Когда впоследствии его обвинили в составлении подметных писем Пушкину, князь Вяземский сказал: «Это еще не доказано, хотя Долгоруков и был в состоянии сделать эту гнусность».
Современник рассказывал, как Долгоруков на каком-то балу осенью тридцать шестого года, кривляясь за спиной Пушкина, поднимал над его головою два пальца, изображая рожки, и указывал при этом на Дантеса…
И дело тут не в Долгоруком, который мог и не иметь никакого отношения к пасквилю, а в густо народившемся типаже — мелко и низко аморальном. Ничего общего с самоубийственным романтическим аморализмом Якубовича тут не было.
Ужас положения Пушкина в том и заключался, что,
Это был бой в темноте — он знал, что враги близко, но не видел, не мог увидеть их. И готов был стрелять на звук, на шорох шагов, в едва различимый силуэт, — мир стал опасно, но неразличимо враждебен.
В случае с князем Репниным он, уже схватившись за оружие, опомнился и преодолел постоянное теперь свое желание — спустить курок.
Но нервы были натянуты, слух обострен. Он чувствовал себя в западне, словно мягкая, нечувствительная, но прочная сеть облегала его все плотнее, ограничивая дыхание. И нужно было отыскать в себе то единственное и точное, резкое и сильное движение, которого сеть не выдержит. Постепенно он приходил к выводу, что таким движением может быть только поединок. Но он не был мальчишка-буян или хладнокровный бретер, чтоб хватать первую подвернувшуюся жертву.
Он вслушивался, пытаясь определить верное направление удара. Но не выдерживали нервы…
В январе опасные доброжелатели сообщили ему, что молодой граф Владимир Соллогуб дерзко разговаривал в обществе с Натальей Николаевной и потом хвастался этим. Пушкин расспросил жену и, поскольку Соллогуб уехал служить в Тверь, послал ему через Андрея Карамзина резкое требование объясниться, равнозначное вызову. Письмо затерялось. Ничего не подозревавший Соллогуб соответственно ничего и не ответил.
Но Пушкин жаждал поединка. И не скрывал своего презрения к молодому человеку, уклоняющемуся от дуэли.
Это был самый разгар скандала вокруг «Выздоровления Лукулла».
Наконец сведения о пушкинском вызове достигли Соллогуба. И он немедленно ответил письмом, которое дошло до нас только в черновике. Но и черновик этот дает возможность важных выводов: «Нынешние обстоятельства не позволяют мне возвратиться в Петербург, если только вы того не пожелаете непременно, да и в таком случае это было бы возможно лишь на несколько часов. Не имея, впрочем, намерения оспаривать ваше вполне законное право вмешиваться в разговоры, которые ведутся с вашей супругой, я отвечу на ваши два вопроса, что я говорил ей о г-не Ленском, так как я только что обедал с ним у графа Нессельроде и что я ничего не знал о сплетнях, говоря ей… и что кроме того у меня не было никакой задней мысли… не зная и всегда презирая сплетни… потому что никогда не знаю сплетен света и глубочайшим образом их презираю… всегда светские сплетни…
Что касается другого поставленного вами вопроса, то я отнюдь не отказываюсь на него ответить; не получив от вашей супруги никакого ответа и видя, что она с княгиней Вяземской смеется надо мной… Что касается других подробностей того вечера… Если я задавал еще другие нескромные быть может вопросы вашей супруге, то это было вызвано, может быть, личными причинами, в которых я не считаю себя обязанным давать отчет.
Вот, милостивый государь, все, что я могу вам ответить. Спешу отправить это письмо на почту, чтобы как можно скорее удалить оскорбительные сомнения, которые вы могли питать на мой счет, и прошу вас верить, что я не только не склонен отступать, но даже сочту за честь быть вашим противником».