Право на поединок
Шрифт:
Он не собирался стать слугой эпохи. Он мечтал с наступающей эпохой слиться, срастись, стать ею, повиноваться ей и направлять ее одновременно. Он мечтал мертвящей идее ложной стабильности придать черты цветущей жизненности. Он мечтал превратить старую петровскую химеру в сознании россиян в патриархальное отечественное божество, убедить миллионы людей, живущих в железной клетке, что они сладко покоятся в материнской колыбели…
Понимал ли Пушкин, решившись осенью тридцать пятого года на борьбу с Уваровым, что схватывается с явлением исторически противоестественным, духовно выморочным, несущим внутри себя пожирающую болезнь и потому безжалостным к любому, кто осмелится сказать
И, не будучи человеком злобным и злопамятным, он недаром писал об Уварове с такой фанатической ненавистью, с какой не писал ни о ком в жизни.
Их вражда была неотвратима и неизбежно смертельна.
Уроки Сперанского (1)
Вы и Аракчеев, вы стоите в дверях противоположных этого царствования как Гении Зла и Блага.
«1 янв. Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры — (что довольно неприлично моим летам). Но двору хотелось, чтобы N. N. танцовала в Аничкове… Меня спрашивали, доволен ли я моим камер-юнкерством? Доволен, потому что государь имел намерение отличить меня, а не сделать смешным, — а по мне, хоть в камер-пажи, только б не заставили меня учиться французским вокабулам и арифметике».
Он говорил, что доволен. Он пытался делать спокойную мину. Иного не оставалось. Но так его никто и никогда еще не оскорблял. Мука была в том, что он не мог ответить на оскорбление.
Это был первый в истории российского камер-юнкерства (считая с придворной реформы 1809 года) случай, когда низшее придворное звание, которое прилично было получить в восемнадцать лет, присваивалось немолодому человеку. Но разве в возрасте только было дело? Первого поэта России, мыслителя, историографа приравняли к мальчишкам, вчерашним пажам… Этой ситуации был, пожалуй, один только аналог в прошлом веке. Камер-юнкерство печально знаменитого Хвостова. Вигель рассказывал: «…Будучи не совсем молод, неблагообразен и неуклюж, пожалован был он камер-юнкером пятого класса — звание завидуемое, хотя обыкновенно оно давалось осьмнадцатилетним знатным юношам. Это так показалось странно при дворе, что были люди, которые осмелились заметить о том Екатерине. „Что мне делать, — отвечала она, — я ни в чем не могу отказать Суворову: я бы этого человека сделала фрейлиной, если б он этого потребовал“». Хвостов был женат на племяннице Суворова…
Анекдотический этот случай, раз попал он через много лет в мемуары Вигеля, ходил широко и был определенно Пушкину известен. Тем нестерпимее ощущалась горечь происшедшего. В екатерининские времена камер-юнкерское звание давало хотя бы чин пятого класса — статского советника. В тридцать четвертом году ему, Пушкину, оно не приносило ничего, кроме насмешек и еще большей зависимости.
10 мая он писал в дневнике по поводу перлюстрированного письма к жене: «Государю неугодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностью — но я могу быть подданным, даже рабом, — но холопом и шутом не буду и у Царя Небесного».
Сделав в тридцать пять лет камер-юнкером и требуя неукоснительного выполнения придворных обязанностей наравне с мальчишками, его рядили именно в шуты и холопы. Это было нестерпимо.
Те,
Слишком многие приняли камер-юнкерство именно так, как он и думал. «Пушкин добивался должности скорее для поправления своих денежных дел, если это может извинить отступничество от прежних идей и правил, весьма, впрочем, непрочных и шатких в Пушкине, что оправдывается его воспитанием и примерами, им виденными», — полагал современник.
Смерч самых нелепых и обидных домыслов загудел вокруг него. Не зная и не понимая реальных его обстоятельств, всяк с наслаждением прикладывал к нему свой аршин. От умного и честного Полевого до профессиональных переносчиков сплетен. От людей декабристской складки до циничных карьеристов-неудачников.
А он мог только исходить желчью…
Судьбе было угодно, чтоб именно в эти месяцы он постоянно встречался и сблизился с Михаилом Михайловичем Сперанским, знавшим, как никто, цену клевете и позору.
«Встретил Новый год у Натальи Кирилловны Загряжской, — записал Пушкин в начале января тридцать четвертого года. — Разговор со Сперанским…»
Действительный тайный советник Сперанский — высокий, с малоподвижным благородным, пугающе бледным — молочного цвета — лицом, блестящим черепом, окаймленным яркой сединой, с суховатой безупречностью манер и идеальным французским, казался Пушкину — да и был на самом деле — воплощением судьбы сколь удивительной, столь и печальной, детищем и жертвой безумных перепадов последнего полустолетия. Пушкину виделось в этой судьбе нечто схожее с судьбою собственной — по блеску и эпохальной несправедливости.
В ночь на новый — 1834 — год они беседовали «о Пугачеве, о Собрании Законов, о первом времени царствования Александра, о Ермолове etc.».
И не в том было дело, что Пушкин закончил «Историю Пугачева», а в том, что всю свою государственную жизнь Сперанский думал о тяжком и опасном для империи положении крестьян и изыскивал способы к изменению оного. Его трезвая, осторожная и подробная, как искусный чертеж, мысль пыталась охватить крестьянскую проблему вместе со всем бытием государственного механизма — сбивчивого, недужного, страшного в своей конвульсивной упрямости.
Они могли говорить о пугачевщине не как о собрании происшествий, не как о страшной и занимательной повести прошлого, но как о явлении глубоком, соотнесенном с великими историческими катастрофами, как об одном из тех уроков, которые история представляет правительствам один лишь раз. Тех, кто не усваивает такого урока, ждет непоправимое.
Они говорили о Собрании законов, впервые в России собранных во всей полноте, систематизированных и изданных Сперанским. Все российское общественное и государственное бытие, застывшее в тысячах картин, движение коренных постановлений, ярость и конечное бессилие манифестов и указов в моменты катаклизмов, высокие взлеты законодательной мысли, не сопрягающиеся со злым хаосом жизни, — здесь было о чем поговорить.